— Я теперь же отвечу! — с вызовом и взрывно откликнулся ростовский князь. — Я нынче же своих отведу к Днепру. У меня от дружины осталась треть! Кто Ростов защищать будет?! Ни люди, ни совесть моя вовек не простят... большей крови! Не суди мой выбор, суровый брат... да не судим будешь. Не предательство сие, а голос сердца и долг мой стольный.
Вязкая, душная тишина накалилась в шатре. Слышно было, как фыркали и с кротким сипом осыпались, превращаясь в пепел, последние прогоревшие сучья вереска; как сонно хрустели овсом привязанные у приколов кони... Все слушали эти шумы с затаённым волнением, ждали последнего слова галицкого князя.
— Что ж, вольному воля... — На бронзовом лице Мстислава, покривись, плотно сомкнулись твёрдые губы. Подойдя к Василько, он через силу протянул открытую ладонь. И они, глядя друг другу в глаза, обменялись крепким рукопожатием. А потом — будто прозрели! — порывисто обнялись и троекратно по-русски расцеловались.
— Благодарю тебя, князь... за службу, за преданность, за прямоту. Ты один из немногих, кто не на словах, а на деле сдержал клятву верности!
— Лихой день грядёт, брат. — Холодное с виду лицо Василько волнение испятнало румянцем. Выдержав паузу, он сдавленно сказал: — Держись за землю, не то упадёшь. Божью молитву не забывай. Береги людей... и стяг, брат. Обещаю сразу упредить князей и поторопить с выручкой! А теперь прощай, брат. Прощай и ты, князь Данила Романович! Булава! Не поминай лихом! И да хранит вас Господь!
...Князь ушёл, будто и не был... А чуть погодя слух ранил тягучий, сверлящий ухо скрип тяжело груженных ранеными повозок, металлический лязг мечей и кольчуг, надрывный храп лошадей и чугунная ступь покидавших боевой стан ростовцев.
ГЛАВА 21
…В полёте стрелы от передовых монгольских пикетов[250], возле некогда пышнотравного склона, стёртого до камней копытами ордынских табунов, поблескивала на солнце серебряной рябью Калка.
Этот участок реки, в две версты шириной, ревностно изучал особый татарский отряд, искавший для конницы Субэдэя удобные броды.
Позади, за изумрудной непролазью камыша и красноталого кустарника, виднелись меловые лбы солончаков с покосившимися каменными истуканами; когда-то, в незапамятные времена, эти курганы были местом поклонения древних скифов, кочевавших между Днепром и Доном, а позже стали сторожевыми постами воинственных гуннов. Теперь холмы так же верно служили пришедшим с Востока монголам, хищный взгляд которых был устремлён на Запад.
...Эту картину наблюдал ястребиный глаз старого Субэдэя, возвращавшегося в орду. Твёрдо уложив повод меж пальцев, вонзая удила в чёрно-сизые губы тянувшегося к бурьяну Чауша, багатур сделал знак сопровождавшим его нукерам и с места сорвал скакуна.
Все последние дни (с отъезда Джэбэ) Барс с Отгрызенной Лапой провёл в беспрестанных разъездах, опытным взглядом изучая и осматривая местность, выбирая ристалище, выгодное для битвы.
И всё это время, не разбирая дня и ночи, к нему то и дело приносились гонцы-уланы на взмыленных сменных конях. Вести их были разные, как галька в реке, но в одном были схожи со старой монгольской мудростью: «Не говори, что силён, — нарвёшься на более сильного. Не говори, что хитёр, — найдётся более хитрый».
— Джэбэ Стрела отступает к Калке...
— Мудрейший, всё идёт по начертанному тобой узору...
— Впереди других идёт отряд длиннобородых. Они хорошие воины... Мы прежде не видывали подобных!
— Их ведёт напролом свирепый лев — багатур Мастисляб. Урусы страха не ведают... Дерутся отчаянно, многих наших батыров отправили к праотцам!
— Вместе с ним ещё два младших конязя и злобный пёс Котяна хан Ярун. Ой-е! Он везёт у седла на ремне голову нашего посла тысяцкого Гемябека...
— О, разящий! Горе! Ночь назад шла упорная битва. Проклятые опрокинули левое крыло Джэбэ, часть изрубили, остальных отбросили за кипчакские холмы. Две тьмы монголов полегло! Никому из них урус-шайтан не дал пощады!..
— Пленных они не берут. Раненых добивают! Разве с такими шакалами можно говорить на языке слов? Они не позволят монголу есть с ними из одного казана и пить из одного бурдюка.
— О, накажи их, храбрейший! Прикажи вырвать у подлых свиней сердца и бросить на съеденье нашим псам!
— Веди нас скорее на хрисов! Сметём их с земли! Сошьём из их шкур сапоги!
— Они уже близко! Воткни в землю нож, приложи к рукоятке ухо, и ты услышишь топот копыт их лошадей!
Субэдэй умел скрывать чувства, никто из гонцов так и не смог разгадать истинных настроений одноглазого полководца.
«Осла в табуне уши выдают», «Кто много знает, тот мало говорит», «Держи рот — сбережёшь голову» — эти простые и древние как мир истины ещё с юности усвоил Субэдэй-багатур; строго следуя им, он достиг многого, сумев не запутаться в густых сетях коварных и тёмных интриг, умело расставленных самим Чингизханом. Уж кто-кто, а Барс с Отгрызенной Лапой не понаслышке знал о жестоко карающей руке подозрительного ко всем и ко всему Кагана. В Коренной Орде что ни день рубили головы зарвавшимся глупцам, отрезали языки самонадеянным болтунам и ломали хребты надменным гордецам.
Багатур знал: его если что и оберегало в сей жизни от гнева непредсказуемого Владыки, так это отсутствие в Орде, постоянное пребывание там, где текла кровь и монгольская сталь обрушивалась на врагов империи. Громкие победы и караваны награбленных сокровищ радовали кровожадное сердце Краснобородого Тигра, принуждая его до времени не выпускать свои смертоносные когти и не показывать длинные клыки. А потому Субэдэй был спокоен и невозмутим, как могильный камень, и в сердце его не скреблись скорпионы.
...Вот и сейчас всё шло и вершилось своим чередом, как было задумано. «Урусы идут... Хай, хай... Пусть идут. Я жду их». В душе он даже злорадствовал над промахами и оплошностями молодого соперника — Джэбэ. «Это хорошо... пусть ему опалят усы и подрубят хвост... Это только на пользу. Будет осторожней подкрадываться, точнее наносить смертельный удар».
...Этим закатным вечером Стрела наконец вернулся в монгольский стан. Его китайские латы были забрызганы кровавой слякотью и песком, но глаза горели возбуждённой радостью.
— Бог войны Сульдэ да обрадует тебя! Я, Джэбэ-нойон, исполнил твой приказ, прославленный Субэдэй.
— Приход твой да будет к счастью. Раздели со мной трапезу. Стрела. — Старик указал место на войлоках, перед которыми седобровый нукер Саклаб уже расстелил парчовый дастархан и установил большое блюдо с отварной жеребятиной.
Белые крепкие зубы темника впились в сочное мясо, жадно отдирая дымящиеся куски...
— Ешь, ешь, батыр... Ты много потратил сил! — Субэдэй, скрытно приглядывая за Джэбэ, бросил в свой щербатый рот горсть отварного перчёного риса, облизал багровым языком морщинистые губы.
...Некоторое время они молчали, всецело отдавшись еде. Когда первый голод был утолён, багатур цокнул зубом и качнул золотой серьгой:
— Где теперь урусы?
— Совсем близко, — через сытую отрыжку откликнулся нойон, вытер о стальные наколенники жирные пальцы, бросил довеском: — Ночь они простоят на месте.
— А утром? — выпученный глаз старика замер на Джэбэ.
— Будут здесь. Мои волки не дают медведю покоя! Набрасываются на него, дерут за холку и гачи[251] и, вырвав шматок мяса, отбегают, заманивая урусов под твой меч.
— Бродник с тобой?
— Со мной... — Стрела удивлённо покосился на старика.
— Гляди, не выпусти ему кишки прежде времени. Этот презренный раб мне ещё нужен! — Субэдэй расправил плечи, вызванивая кольчужным кольцом, и, берясь за пиалу с кумысом, кольнул вопросом: — Как тебе конязь Мастисляб? Посылаемые тобой уланы говорят: он свиреп и отважен, как лев... Так ли это?
— Да. Это так. Но я клянусь священной водой Керулена! А-айе! Я на аркане приволоку этого льва к твоей юрте! С живого сдеру шкуру и на его глазах брошу себе на плечи!
— Кхэ-э... хорошо сказано... — Багатур по-волчьи склонил голову набок и, пожевав коричневыми губами, кивнул темнику: — Да будет твоя голова цела и здорова. Сам не попадись в его лапы! А теперь поклянёмся, как прежде, по обычаю наших предков.
С этими словами Субэдэй положил здоровую правую руку на плечо Джэбэ, а тот свою — на изуродованное никлое плечо старика.
— Пусть сгниёт грудь того монгола, который бросит в беде другого монгола.
— Пусть пожрёт ржавь его меч!
— Да засохнет его род на корню! И да погаснет в его юрте очаг.
— Я — твой колчан. — Субэдэй испытующе посмотрел в узкие немигающие глаза.
— Я — твои стрелы.
...Близилось время серых теней. Суховей, вихривший губы курганов три дня подряд, выдохся, — тихо, недвижимо стояла трава, испятнанная пёстрыми табунами.
С излучины Калки сквозил пресный запах камыша, сырости и гнилья; где-то одиноко гукала выпь. Ломкая тишь прерывалась калёным звяком конских сбруй, редким гремком сабель о стремена, хрустом прибрежного щебня под копытами татарских разъездов. На взлобьях солончаков меркли медно-рудые следы канувшего за горизонт светила.
Субэдэй и Джэбэ продолжали коротать время у костра; оранжевые языки пламени освещали их плоские, с выпуклыми яблоками скул лица, которые заворожённо наблюдали за камланием шаманов.
...Посвящённые, Те, Кто Говорит с Духами, сидели на корточках у сложенного из человеческих черепов очага и сжигали из передаваемой по старшинству связки какие-то травы и перья диких птиц. Головы служителей культа были наголо выбриты ото лба до темени, а ниже, прикрывая шеи, на спины сбегали змеями длинные косы, в которые были причудливо вплетены бисерные ленты и белые шкурки ласок. На голове главного шамана была надета сшитая из цельной шкуры росомахи шапка; оскаленная пасть нависал