Ярое око — страница 58 из 64

— Не сумлевайся, владыка... — Плоскиня, по-собачьи заглядывая в лица монголам, затряс головой. — А верно ль... во-лю дадите? — В глазах бегали мыши.

Вместо ответа один из нукеров схватил его за ворот и, стягивая в кулаке драную холстину, вытолкнул прочь.


* * *

...Вот уж показались и обгоревшие цепи повозок киевлян. Плоскиня, придерживая цепь от ножных кандалов, шатко запылил к стану. Тургауды дышали ему в затылок и крепко держали концы волосяных арканов, накинутых на его шею.

— Сто-ой! Куды прёшь, дьяво-ол? — Перед босыми ногами бродника в землю впилась стрела, задрожав белым пером.

Из-за повозки показались до черноты закопчённые лица панцирников. Взоры их были суровы и злы.

Плоскиня не посмел шагнуть за стрелу. Грёмкая звеньями цепи, он приниженно улыбался, кланялся русичам и безуёмно осенялся крестом.

— Эй ты, горемыка!

С десяток дружинников поднялись на повозки и с недоверчивым удивлением глядели на подозрительного голощапа[278] с тяжёлой колодкой на шее.

— Сам-то чей будешь, страдалец?

— Дывись, браты! Да це Плоскиня-лошадник!

— Конокрад и вор! — взорвались чьи-то возбуждённые голоса.

— Це он пригонял в Киев табуны половецких полукровок! И он же ровно был у половецких ханов за толмача!

— Эва его, паскуду, судьба согнула!.. Поделом! Бог шельму метит...

Плоскиня отшатнулся от этих обличительных выкриков, как от летевших в него камней, но в спину кольнули татарские мечи.

— Братцы-ы! Смилуйтесь, братцы-ы! — падая на колени, сорванным голосом завыл бродник. — Не по своёной воле я тутось... Тугарин злой... хан ихний главный Субудай-богатырь приказал мене сказати вам, шоб вы зазря больше не лили кровушки! И ежли вы... их милости покоритесь, то оне вас отпущають с миром до дому, воть крест!.. Токмо, ради Христа, сбросайте все ратно добро — мечи и щиты, копья и палицы... да коней своёных оставьте... То нехристи за урон свой да хлопоты просють!..

— А хера в кадке им не оставить?!

— Брешет он всё, балабой! Не слухайте оторвяжника, браты! Яко брехал на торжищах, когда вмыливал нам запалённых коней, так и теперича вреть!

— Окстись, православные! Видано ли дело! Оружье бросить пред ворогом лютым?! — рвали глотки старые ратники. — То гре-ех!

— Краше с мечом да молитвой к Днепру пробиваться. Не ве-ерь! Не верь ему, злыдню!

— Верно глаголет Переяслав! Хучь половина, хучь третя доберётся до хаты! А так-то?.. В Дикой Степе, без секир да мечей, мы хто для татарев? Точно — яко тетери беззащитны для коршунюг!

— Ни-и!

— Не бывати сему!

— Геть, заворуй!

— Убирайси к своим хозяевам, выблядок!!

...Но бродник — ни с места; стоял на своём: валяясь в пыли, рвал на себе рубище и смертно клялся в своих заверениях, муслявил губами нательный крест и ревел сквозь слёзы:

— Пощадите, браты-ы! Удавють мене! Шо ж не верите? Али я не крещёный, як вы? Ужли уверили, шо я поганым продавси? — теряя рассудок, бестолково метался Плоскиня в ногах у татар, как пёс на цепи возле будки. — Можу ли я гутарить иначе, коли тугары-ироды... мене сзаду... на остриях держуть? A-а? А-а-а? Браты-ы! Истинный крест, не вру!

...Сами монголы, те, что дозорили за спиной бродника, и два десятка сопровождавших верхами, точно заведённые кивали головами, цокали языками и в подтверждение поднимали большой палец, что-де верно и правильно всё говорит их толмач.


* * *

После мучительных, хрипатых споров в тот пульсирующий недобрыми предчувствиями час, стоя над пропастью собственного приговора, князья пошли на поводу безумных увещеваний вора и христопродавца Плоскини. Видно, уж так было предначертано свыше...

Выбор был сделан, и великий князь Киевский Мстислав Романович отдал свой роковой приказ сдавать татарам оружие.

...Глухо и скорбно гремели щиты, кольчуги, доспехи и шлемы; прощально звенели и лязгали верные друзья: мечи и секиры, булавы и сулицы, кистепёры, сабли, кинжалы и палицы; тугие луки и колчаны ещё не расстрелянных калёных стрел; тревожно ржали братья-кони, прядали ушами, выворачивали яблоки глаз, били суглинок копытами, словно чуяли быстроногие неладное, будто хотели о чём-то худом упредить русичей...

И вот когда три огромных стальных холма выросли посреди боевого стана, тогда смоленцы и киевляне стали прощаться друг с другом: целуясь троекратно по-русски, кланяясь в пояс, отбивая поклоны угрюмому чёрному Небу...

А потом раскатились повозки, и непобедимые, бесстрашные в сече витязи бросились перво-наперво к реке — три дня и три ночи вода лишь грезилась им!..

Хрустальные каскады студёных речных брызг обожгли лоснящиеся от зноя и пота закопчённые лица. Рассыпаясь, струилась, ласкалась в руках долгожданная влага; сверкали глаза и зубы, мелькали колени и крепкие спины, мускулистые груди и руки; разминая уставшие члены, радуясь, что вскоре узрит родных и близких, плескалась в Калке обманутая Русь...

А потом, когда последние ратники покинули боевой стан, грянул триумфальный час чёрной расплаты за глупость, доверчивость и безрассудство князей.

...Калка-река вышла из берегов — от огромных заторов из человеческих тел; рудые воды надолго скрыли многовёрстную широкую пойму от глаз...

ГЛАВА 27


…Как бы там ни было, но Савка Сорока был счастлив. Ветер опасности свистал в его волосах; при нём был княжий стяг, меч и полный колчан верных стрел. Угроза и риск за каждым холмом подстерегали его, да только не угнаться им было за шальным сорвиголовой — сокольничим князя Галицкого.

На второй день он отмахал ещё вёрст тридцать вниз по Днепру и на исходе шестой версты таки наткнулся на след русских дружин. То, что он принадлежал русичам, было понятно и козе... Кругом, куда ни глянь, были видны вдавлины русских подков. По ширине полосы, что составляла порядка двух вёрст, Савка прикинул примерную численность прошедших: их было не меньше восьми-десяти тысяч, а то и более. В этой оценке он укрепился после того, как повидал места ночных стоянок, оные время от времени попадались на протяжении его продвижения на восток; следов от тяжёлых повозок было немерено, а уж дырок и вмятин от всякого бивачного дреколья, где стояли шатры и ратные котлы, так и вовсе без счёту.

И всё же в его снаряжении оказалась весьма существенная прореха: забыл он впопыхах да яри пополнить водой свою флягу.

А Днепр-батюшка уж был далеко... «Не возвертаться же... мать-то её, суку, дурная примета!»

...К полудню третьего дня он вновь оставил позади вёрст двадцать пять-тридцать и задержался только у ручья, чтобы напоить измученных коней и самому утолить жажду. Увы, он ещё не знал, что в этих местах подобные ручьи чаще пересыхают, чем орошают степь. Не знал и того, что этот мутный ручей — последний на его пути.

Ещё через час Савка очутился на плоской, открытой, как ладонь, равнине, покрытой чахлой травой и низким клочковатым кустарником. Стомленный Пепел теперь долго галоп не держал, часто сбивался на вялую рысцу, а то и на ступь. Солнце меж тем набирало силу, и постоянно хотелось пить.

Впереди наконец показалась приземистая теснина холмов, и Сорока постарался как можно скорее добраться до её тени в крепкой надежде на то, что там должна быть спасительная вода.

Но через четверть часа его запалённый конь понуро стоял у высохшего русла, а он, глубоко подавленный, терзаемый гнетущим предчувствием, сидел в горячем седле.

— Похоже, от сих мест и вправду воняет падалью, — поделился с конём новостью Савка после нескольких безуспешных попыток при помощи меча и щита докопаться до воды.

«Что же нам делать?» — прочитал он вопрос в сыром агате настороженных глаз Пепла.

— Верно, брат. — Сокольничий мрачно взобрался в седло. — Куда ни кинь, кругом клин... Одна немая пустыня. Ни движенья, ни шороха... Склеп под небом.

На миг внутри у него словно что-то оборвалось: «Как быти? — В глазах мелькнула растерянность, переходящая в страх. — Могёть, и вправду верно гутарил паромщик: возврату отсель нетути?» Он вновь почувствовал, как его захлёстывает тёмная волна тревоги.

...И снова он мчался на восток; согревала одна мысль — свои не за горами. По всем его прикидкам, расстояние было невеликим, а посему надежда бодрила. Но человек предполагает, а Господь располагает... В действительности Калка-река, куда подтягивались русские дружины, несла свои воды значительно дальше, чем полагал он, но главное — на всём степном пространстве вода была большой редкостью даже для тех, кто умел её искать и находить в солончаках по особым приметам.

Спустя ещё некое время жеребец Савки испуганно захрапел, наткнувшись на вспученный труп коня; тлен только-только тронул шкуру и плоть... И чем дальше продвигался Сорока, тем чаще попадались ему такие молчаливые вехи, над которыми чёрным гудливым облаком кружился потревоженный рой трупных мух.

...После полудня нестерпимая жара заставила сделать привал. В горле так пересохло, что глотать стало невмоготу. Он остановился в тени одинокой гряды. Ветры и дожди за тысячи лет обнажили каменный скелет, прорыли в базальте ущелья, оторвали огромные бурые глыбы, но гряда по-прежнему незыблемо стояла в степи.

— Неуж заплутали мы с тобой, Пепел? — Сокольничий хрустнул песком на зубах и в гнетущей задумчивости облизнул пересохшие губы. В молчании он исследовал каждую складку небольшой гряды и наконец отыскал источник, растрескавшееся дно которого охранял тарантул.

— Ничего, брат. — Савка обнял за холку коня и долго стоял, уткнувшись лбом в его дуговатую шею. — Катучий камень мхом не обрастает. Доберёмся до наших.


* * *

...Огня не разжигал: в ночной степи он виден каждому — даже спящему под тремя одеялами слепому; шалаша или другого гнезда-лежанки из веток не рубил — ночевал под открытым небом (благо позволяла погода), бросал под голову лишь седло да укрывался попоной. Измотавшись за день, он быстро засыпал: будто на ковыльных ногах, добирался до ближайшего куста, наматывал на руку повод и падал без ног; веки слипались, как тесто. И опять в его закрытых глазах, на самом мерцающем дне, начинали возникать видения. Он вдоволь пил холодной родниковой воды, ел горстями малину из туеска и стоял в чём мать родила под хлябями небесными, подняв к небу руки, слушая, как в дожде пролетала слюдяная стая бесшумных птиц.