До прошлого года в травень, червень, липец и серпень[88] он и вправду занимался перевозкой на паромах и стругах дорожных путников и купцов. Ещё раньше на пограничных заставах его знали как Плоскиню-лошадника. Сын торопецкого шорника пригонял в Киев табуны кипчакских коней; слыл он у половецких ханов и за толмача[89]. Но уже тогда на киевских торжищах-толкунах он сыскал себе недобрую славу наглого, нечистого на руку пустобрёха, продававшего запалённых, изноровленных[90] коней.
Однако то хлопотливое, полуголодное времечко безвозвратно кануло в лету. Прикинув «хвост к ноздрям», Плоскиня быстро смикитил: «Отнять проще, чем заработать! Зачем горбатиться, гнуть спину? Сносить униженья и ждать, когда тебе с богатого стола, как шелудивому псу, швырнут мозговой мосол? Зачем всю жизнь копить медяки, когда в руке есть кистепёр[91] иль вострая сабля?.. А с нею-подружкой и золото, и серебро, и прочее добро купеческое — всё твоё, живи — не горюй!»
Сказано — сделано: Плоскиня окружил себя беглыми татями[92] и лиходеями, по коим плачет петля. Их было немного — дюжина, вместе с ним — чёртова, но от них исходила какая-то зловещая сила, безмолвно признаваемая всеми. Даже среди суровых, привыкших ко всему «коренников» пограничья Плоскиня и его шайка в овчинных обшарпанных полушубках выделялись своей жестокостью и кровожадностью, под стать диким половцам. Тогда же отпетое братство избрало его за силу и смекалку на разбойничьем кругу своим вожаком… Прошло не более года… но о волчьей стае Плоскини уже предпочитали в округе говорить шёпотом. Плоскиня, или Залозный Оборотень, как ещё с суеверным страхом называли его в рыбачьих артелях, внушал ужас своими разбоями и клятвами отомстить. А это обстоятельство на стыке границ киевских застав и Дикой Степи было столь же весомо и однозначно, как голос смерти.
…Но на сей раз «убивцам» Плоскини никого не пришлось выслеживать. Нежданно-негаданно богатая добыча сама пришла в руки — и от них, притаившихся в камышах, потребовалось лишь терпение и выдержка степных падальщиков.
Отправляясь на разбой по Днепру на отбитых купеческих стругах, они в полдень причалили к степному берегу реки, чтобы дать роздых гребцам, утолить голод и осмотреться.
И тут… шерсть на их волчьих загривках поднялась дыбом.
Сначала они увидели половцев. Их длинный караван спешно разворачивал свои повозки на север — к Киеву; пастухи сбивали в огромные гурты скот со знаменитым на всю степь тавром хана Котяна: след копыта в виде полумесяца и под ним две стрелы.
…Мимо пронеслись табунщики, гоня впереди гривастых коней, а следом появилась половецкая конница — тьма египетская, тысяч пять сабель, не меньше. У воды на три версты всё заволокло тучами пыли. Рёв скота, ржание лошадей, лязг оружия.
…Потом из своего укрывища разбойничья братия углядела с десяток, а то и более, чёрных, как ворон-цвет, столбов дыма, поднимавшихся над степью в небо.
Половцы огласили берег злым воем: это горели их повозки, отбитые и разграбленные татарами. А кто не знает — для кочевника этот «корабль степи» и дом, и крепость, и альков…
И тут Плоскиня раздул ноздри, взгляд его прикипел к холмам — он, как и его шатия, впервые видел татар, о звериной лютости коих ходило немало легенд.
Их отдельные отряды на низкорослых диковинных лошадях стали появляться из-за бугров и скучиваться на равнине. В янтарном знойной воздухе было отчётливо видно, как бойко проносились всадники между отдельными отрядами, как горели на солнцепёке их круглые металлические щиты, незнакомого кроя стальные доспехи и шлемы.
…Половцы, запалённые действом, вскинули луки — огрызнулись стрелами, выбив из седел с десяток наездников. Но тут же сотня монголов, точно камень, выпущенный из пращи[93], вылетела вперёд и накинулась на стрелков.
Всё скрылось в плотной завесе пыли — будто свет солнца померк. Слышались только жуткие стоны, яростный лязг оружия и скрежет зубов.
…Ветер мгновеньями относил пыль, и тогда было видно, как высоко взлетают и падают разящие полосы стали.
Вдруг разомкнулось, подобно железным челюстям, рычавшее в безумстве человеческое месиво, качнулось в сторону, затем в другую, и снова — бранные вскрики, проклятья и рёв огласили пологий склон…
Но вот развеялась пыль, и на том месте, где только что звенели мечи и сабли, где сшибались копья и бились полные жизни и отваги сердца, выросла гора изрубленных тел. Последний половецкий джигит рухнул наземь, и конь с седлом, сбившимся под брюхо, нелепыми скачками понёсся прочь по равнине, взлягивая задними ногами.
Зловещая тишина распахнула крылья над гудящим ристалищем, но лишь на миг… Над плотными рядами татар взмыл трёххвостый бунчук в твёрдых руках Джэбэ-нойона, вселяя в воинов стальную отвагу.
Над половецкими шлемами тоже воинственного взлетели к небу пёстрые значки[94], и по приказу старого хана Котяна тысячи воинов бросились в наступление. Исполняя волю всесильного и высочайшего повелителя, половецкая орда стала вытягивать вперёд свои фланги, как изгибающиеся руки, чтобы взять в «клещи» врага. Но монголы не дрогнули, не повернули коней. Напротив, они остались на месте и не пытались вырваться из стремительно смыкавшегося кольца.
«От лагеря отделился первый отряд монголов. Тысяча сомкнутых всадников, по сто человек в ряд, устремилась на низкорослых лохматых лошадях, покрытых железными и кожаными панцирями. Они неминуемо должны были прорвать нестройную, колеблющуюся линию половцев, широко растянувшихся по степи.
— Кху-кху-кху-кху-у! — слышался звериный рёв монголов.
От основного куреня оторвалась вторая тысяча и покатилась по степи. На солнце вспыхивали слепящим блеском стальные шлемы, металлические щиты и изогнутые мечи»[95].
…Старейший половецкий хан — хозяин степи Котян — казался спокойным и величавым, сидя в седле своего туркменского скакуна с красным хвостом[96]. Оставаясь на возвышенности вместе со своими приближёнными, он наблюдал за боем, и только потемневшие скулы да беспокойно бегающие глаза выдавали тревогу и всё нарастающее отчаянье хана.
Он прекрасно видел, как от общей «тьмы» татарской конницы отсекался отряд за отрядом и неудержимо, словно горный поток, нёсся вперёд с хриплым, душераздирающим боевым кличем «кху!».
…В какой-то момент половцы заметались. Крайние сотни повернули морды коней к лагерю грабить монгольские обозы. Но от ставки Джэбэ-нойона мгновенно отделилась ещё одна тысяча и так же легко и ровно понеслась наперерез половцам. Оба отряда сшиблись насмерть.
Жёлто-бурое облако пыли окутало место сечи. Оттуда, как из горящего улья, стали осами вырываться отдельные половецкие всадники и, прильнув к гривам коней, опрометью уноситься в степь.
— О, боги!.. Подобного этому я не зрил никогда! — поднимая на дыбы своего «туркмена», в бессильной ярости воскликнул Котян.
В парчовом малиновом чекмене, подбитом соболем, в тиснёном кожаном шлеме, опушённом красной лисой, и в червлёных сапогах, расшитых серебряными нитями, он разъезжал туда-сюда по холму, то и дело хватаясь за рукоять кривой сабли, сверкавшей алмазами, и впивался глазами в клубящуюся пылью даль.
…Между тем четыре отряда монголов один за другим в жёстком, стройном порядке взяли направление на сердцевину развёрнутых половецких войск, на ту возвышенность, где находился Котян и его свита.
Взрывы монгольских возгласов «кху-кху-кху!» застучали набатом в ушах хана. Всё ближе и ближе!..
«Кто сможет остановить эту проклятую лавину?!» — Котян крутнулся в седле. Его верных защитников рядом не было. Все они направили своих коней в сторону битвы. Один лишь воевода Ярун с тремя сотнями личной охраны хана ждал его приказаний.
— О небо! Покарай нечестивых псов! Вперёд! Убейте их! Изрубите! Слава и почести вам подмога!
— Ай-я-а!! За мной, джигиты, у кого сердце барса в груди! — крикнул Ярун, и воины на горячих конях тесным кольцом обхватили его.
Вспыхнул меч Яруна — это был знак начала атаки.
…От внезапности нападения ряды монголов смешались. Словно беркут, кружил Ярун по полю брани, опьянённый схваткой, и быстро погасал свет солнца в очах тех, кого настигал его меч.
Окружённый надёжными молодцами-аланами[97], храбро бился Ярун, показывая пример бесстрашия; но половцы, уже сполна вкусившие бешеный натиск татар, — бежали.
…Непобедимый Котян был на грани безумия. Его лучшие, испытанные силы бросились навстречу монголам. Но те задержались ровно настолько, чтобы прорубить себе русло, и хлынули дальше, к той высоте, где находился главный половецкий хан.
…Из жестокой рубки, как из огненного чрева Иблиса[98], выскочил на коне Ярун; вид его был ужасен — глаза залиты чёрной кровью, рот перекошен в зверином оскале:
— Спасайся, Высочайший! Сегодня не наш день! Боги от нас отвернулись…
Котян взмахнул плетью, храпевший быстроногий скакун сорвался с холма вниз, точно подхваченный ветром, понёсся на север вдоль мерцавшего Днепра…
За малиновым чекменём повелителя ринулись скопом его приближённые, побросав бунчуки и стяги. Испуганно гремя дорогими доспехами, сбруями и бубенцами, они едва не были опрокинуты собственной конницей. Та вынеслась следом из жерла лощины и раскатилась сыпучим горохом.
С рёвом ужаса и отчаянья они лупцевали коней; сбили и смешали толпу прислуги, лихорадочно пытавшуюся спасти ханский обоз…
Осатаневшие кони измолотили копытами в кровавый фарш раненых и отставших… На осиротелой высоте остались лишь яркие клочья персидских ковров с искорёженными золочёными блюдами, серебряными пиалами и халвой, перемешанной с пылью.