Ярость — страница 24 из 58

Пока Элеанор с Асманом на руках поднималась по лестнице, Соланка слышал усталый встревоженный шепот малыша:

— Папочка добый (добрый). — Асман хотел убедить себя, хотел, чтобы его убедили. — Он же не выгонит меня, как Гупышку?

Оставшись в одиночестве, профессор Соланка отправился в кухню и откупорил бутылку. Вино, как и раньше, было вкусным и крепким, но сегодня он пил не ради удовольствия. По мере того как Соланка с упорством опустошал одну бутылку за другой, из всех пор его тела начали выползать демоны, они сочились из носа и лезли из ушей, капали и выпрыгивали из малейшего отверстия. К тому моменту, когда показалось дно первой бутылки, они уже танцевали на его ногтях и глазных яблоках, их липкие шершавые языки обвивали его горло, когти вцепились в гениталии, и единственным, что слышал Соланка, была их полная раскаленной докрасна, жгучей ненависти визгливая песнь. Жалость к себе осталась позади, теперь его обуяла жуткая, испепеляющая ярость. К концу второй бутылки голова стала болтаться из стороны в сторону, демоны целовали его, засовывая ему в рот раздвоенные языки-жала, терли и потягивали пенис крючковатыми хвостами. Прислушиваясь к их подлому лопотанию, Соланка вдруг понял, что непростительная вина за то, чем он стал, лежит на женщине, спящей там, наверху. У него не было никого ближе нее, а она предала его, отказавшись уничтожить врага, его Немезиду, эту куклу. Она же позволила яду Глупышки просочиться в мозг их собственного ребенка, она настраивала мальчика против родного отца, она разрушила прежде царивший в доме мир тем, что из-за своего наваждения предпочла нерожденного ребенка живому мужу. Она, его жена-изменница, — главный враг. Третья наполовину пустая бутылка опрокинулась и покатилась по столу, который Элеанор старательно накрывала для ужина на двоих, a deux, застелив его доставшейся от матери кружевной скатертью, выложив самые лучшие приборы и выставив два винных бокала рубинового богемского стекла на длинных тонких ножках. При виде красной жидкости, разливающейся по старинным кружевам, Соланка вдруг вспомнил про чертову баранью ногу. Едва он открыл дверцу духовки, как вырвавшийся оттуда едкий дым заполнил всю кухню, включив датчик на потолке. Вой пожарной сигнализации отозвался в ушах профессора демоническим хохотом. Чтобы прекратить, прекратить, прекратить это, Соланке пришлось придвинуть табуретку и встать на нее отяжелевшими от вина ногами. Но даже когда он вытащил батарейку из проклятой штуковины — о'кей, о'кей, все нормально, — умудрившись не сломать при этом свою чертову шею, демоны все равно смеялись, смеялись даже громче, чем прежде, и вся кухня по-прежнему была в дыму. Да будь она проклята! Не удосужилась сделать такую элементарную вещь! И как теперь остановить этот визг в голове? Этот визг, он как нож, нож у него в мозгу… в глазах… в животе… в сердце… в душе!.. Что помешало этой дряни просто взять и вытащить мясо из духовки?! Она могла положить его вот сюда, на разделочное блюдо, рядом с приготовленной длинной вилкой и ножом, большим ножом для мяса, ножом, ножом…

Соланки жили в просторном доме, и вой сигнализации не разбудил ни Элеанор, ни Асмана. Жена уже заснула, лежа в постели. В его постели. Ну и какой толк, спрашивается, от пожарной сигнализации? Чем и кому она поможет? Ух. Вот он в комнате, стоит над ними в темноте с разделочным ножом в руке, и нет никакой сигнализации, способной предупредить их об исходящей от него опасности. Элеанор лежит на спине, слегка приоткрыв рот, и тихонько посапывает. Сын, всем тельцем прильнув к ней, спит глубоким сном по-настоящему невинного и доверчивого существа. Асман что-то неразборчиво пробормотал во сне, и его слабенький голосок прорвался сквозь вопли демонов и привел отца в чувство. Перед Соланкой лежало его единственное дитя, единственное в этом доме живое существо, все еще уверенное, что мир полон чудес, а жизнь — радостей; что все имеющее значение происходит сейчас, будущее слишком далеко, чтобы о нем думать, а прошлое уже не важно, ведь оно миновало, и слава богу. Малыш, надежно укрытый уютным, волшебным плащом детства и уверенный, что находится в полной безопасности, что все вокруг любят его больше жизни. Малик Соланка испытал настоящий ужас. Что он делает здесь, стоя над спящими с ножом, да, с ножом в руке? Ведь он не из тех людей, что творят подобные вещи. Не может он оказаться одним из нелюдей, о которых каждый день пишет желтая пресса. Грубые мужчины и злобные женщины, которые убивают собственных детей и поедают бабушек, все эти хладнокровные серийные убийцы и не знающие покоя педофилы, бесстыжие эксгибиционисты и порочные приемные отцы, извращенцы-насильники и просто дебилы, самцы приматов. Мир полон необразованных и бесчеловечно жестоких выродков, но таких нет и быть не может в этом доме. А значит, он, Малик Соланка, в прошлом профессор Королевского колледжа в Кембридже, никак не может стоять здесь сейчас пьяный, сжимая в руке отточенный инструмент смерти. Но это он. Quod erat demonstrandum — что и требовалось доказать. Ты же знаешь, Элеанор, я никогда толком не умел обращаться с мясом. Разделывала его всегда ты сама.

Кукла, подумал он, отрыгивая винные пары. Конечно же! Во всем виновата она, эта дьявольская кукла! Он вышвырнул из дома все ее дьявольские подобия, но одному все же позволил остаться. Это было ошибкой. Это она вылезла из кухонного шкафа, заползла к нему в нос, спустилась ниже и вложила в руку тесак. Это она заставила его прийти сюда для кровавой расправы. Ничего, ему известно, где она прячется. Ей от него не уйти. Профессор Соланка резко развернулся и, бормоча что-то, вышел из спальни. Нож по-прежнему был у него в руке. Он не знал, проснулась ли Элеанор, открыла ли глаза сразу после его ухода. Если она видела его удаляющуюся спину, что ж, это ее дело.

Когда Соланка закончил свой рассказ, за окном на Западной Семидесятой улице окончательно стемнело. Теперь Соланка держал Глупышку на руках. Ее платье было в нескольких местах продырявлено и рассечено, а на теле четко различались глубокие порезы.

— Видишь, я не смог расстаться с нею даже после того, как сплошь изрезал ножом. Весь перелет до Америки держал ее на руках.

Казалось, в наступившей тишине кукла Милы безмолвно расспрашивает своего истерзанного двойника о его судьбе.

— Теперь я рассказал тебе все. Наверное, даже больше, чем ты хотела услышать, — вновь обратился к Миле Соланка. — Теперь ты знаешь, как эта кукла разбила мне жизнь.

Зеленые глаза Милы Мило блеснули. Она подошла к Соланке и взяла обе его руки в свои.

— Я не верю, что ваша жизнь разбита, — вкрадчиво проговорила она. — Поймите, профессор, это всего лишь куклы.


9

«Временами у вас такой взгляд, какой был у моего отца перед смертью… Затуманенный, что ли, — изрекла Мила, совершенно не задумываясь, как может истолковать ее высказывание тот, кому оно адресовано. — Будто резкости не хватает, как на фотографии, когда у снимавшего дрогнула рука. Как у Робина Уильямса в том фильме, где он постоянно не в фокусе. Я однажды сказала об этом папе, а он ответил, что так выглядят люди, которые слишком много времени провели в окружении других людей. Быть все время среди людей, сказал он, все равно что отбывать пожизненное заключение, периодически всем нам надо вырываться из этой тюрьмы. Папа писал — в основном стихи, хотя у него есть и несколько романов. Вы вряд ли про него слышали, но он достаточно известный сербохорватский автор. Даже не просто известный, а знаменитый, один из лучших. Мог бы претендовать на Нобелевскую премию. Nobélisable, как говорят французы. Хотя премии так и не получил. Слишком рано умер, я считаю. Уж поверьте мне. Он был хорош. Органическая связь с природой, приверженность традиции, тонкое чувство фольклора — он был из таких. Я его все время дразнила, что он всерьез верит, будто в цветах живут гоблины. А он шутил, что было бы лучше, если бы цветы жили в гоблинах. Это напоминало бы реку, чьи чистейшие воды плещутся у дьявола в сердце. Вы должны понять: религия имела для него большое значение. Он всю жизнь прожил в больших городах, но сердце его осталось где-то в горах. Говорили, что он стар душой. Но его сердце было молодым, понимаете? Правда было. А вокруг какой-то пандемониум, целая бочка обезьян. Всю жизнь. Не знаю, как он это выносил. Он мучился всю жизнь, всю жизнь люди надоедали ему. Мы провели в Париже несколько лет, после того как ему удалось вырваться из лап Тито, почти до девяти лет я ходила там в американскую школу. К несчастью, мама умерла, когда мне было три года, три с половиной. Ничего не поделаешь, рак груди, он убил ее очень быстро и очень болезненно, царствие ей небесное! В общем, папе писали из дома, а я любила открывать для него конверты, и вот, представьте себе, он получает письмо от сестры или какого-то другого близкого человека, и на первой странице стоит большой штамп: Данное письмо не подвергалось цензуре! Ха! В середине восьмидесятых отец взял меня с собой в Нью-Йорк на большую конференцию, организованную местным Пен-клубом. Про нее потом много писали, там еще закатывали грандиозные приемы: один устроили в Дендурском храме, подаренном Египтом США и заново собранном в стеклянном павильоне музея „Метрополитен“, другой — в доме Сола и Гейфрид Стейнберг. И никто не мог решить, где лучше. Норман Мейлер пригласил выступить в Публичной библиотеке тогдашнего госсекретаря Джорджа Шульца, а южноафриканцы бойкотировали его выступление, поскольку Шульц поддерживал режим апартеида. Охранники Шульца не хотели пускать внутрь Сола Беллоу, пока за него не поручился Мейлер, потому что Беллоу забыл дома приглашение и мог оказаться террористом. Представьте, как это, должно быть, понравилось Беллоу. А потом женщины-писательницы протестовали против того, что основные докладчики практически сплошь мужчины. И тогда то ли Сьюзен Зонтаг, то ли Надин Гордимер на них напустилась, сказала, что литература не обязана обеспечивать мужчинам и женщинам равное трудоустройство. А Синтия Озик — по-моему, это была она — обвинила бывшего австрийского канцлера Бруно Крайского в антисемитизме, хотя он был стопроцентным евреем и одним из немногих европейских политиков, озабоченных судьбой евреев, которые эмигрировали из Советского Союза. И вся его вина состояла в том, что он однажды встречался с Арафатом. По такой логике Эхуда Барака и Клинтона можно считать