– Ну ты нам тогда растолкуй, что к чему в твоей сказке?
– В сказке моей такой смысл потаенный. Рано или поздно сольются все нынче воюющие государства в одно большое и превеликое!
– Это в Сечь, что ли? – выдохнул все тот же запорожец.
– Да тихо ты. Дай послухать! – шикнули на него из темноты.
– Может, и в Сечь. Коли о Днепре пою, сами думайте. Но уж точно не в ляховское кролевство. – Ванька нарочно пропустил букву «о».
– Вона как!.. – опять кто-то не сдержался.
– А чего ж мы тогда за него воюем тут! – Запорожцы загудели.
Но Зубов поднял руку, и шум стих.
– Много будет войн еще на земле, много крови христианской прольется, прежде чем наступит мир и все стороны присягнут единому царю. То отчетливо вижу я. – Ванька уже начинал проваливаться в пророческий экстаз.
– А чего с Сигизмундом ихним будет?
– Помрет Сигизмунд. Ясно вижу, помрет скоро. И все войско его уйдет в землю и станет прахом под копытами казацких коней.
– Добре! – загудели запорожцы.
– А с турецким султаном чего?
– Будет белый царь гнать всех поганых янычар да изгонит из земли Русской. Останется у того султана небольшой клочок земли.
– Это ж когда такое случится? – вновь спросил длинночубый.
– Годы пройдут. Десятилетия. Может, и нас с вами не будет. – Зубов начал раскачиваться. – Но султана покарает Господь. Исчезнет все его турецкое воинство.
На белом латыре на камени
Беседовал да опочив держал
Сам Исус Христос, Царь Небесный,
С двунадесяти со апостолам,
С двунадесяти со учителям;
Утвердил Он веру на камени.
Ванька перекрестился и осенил всех собравшихся знамением. Вслед за ним запорожцы тоже начали креститься.
– А вот попы ихние, фракинскаские, про конец света говорят? Что скажешь?
Но Зубова застать врасплох – все равно что в зеркале себя укусить.
Когда кит-рыба потронется,
Тогда мать-земля всколеблется,
Тогда белый свет наш покончится.
– А-а. Ты вот про Днепр нам спел, а сам с Дона поклон передаешь? – Длинночубый не унимался.
– Шат шатался сглупу, да упал в Упу; а Дон покатился в поле, да женился на море. Вот такая и у них судьба, у обоих братьев Ивановичей.
– Не брешешь! – усмехнулся запорожец. – Ну давай дальше, старик.
– На твою-то молодецкую головушку, – снова взялся за гусли Ванька.
Я кладу свое колечико серебряно;
Три раза из лука калену стрелочку повыстрелю,
Пропущу-то сквозь колечико серебряно
И не сроню-то я колечико с головушки.
Как убил Дон Иванович свою жену Настасью-королевишну и пала она на сыру землю, облитая горячею кровию, становил он ножище-кинжалище, а сам выговаривал:
Куда пала головушка белы лебеди,
Туда пади головушка и сера гуся.
И упал на острие.
Тут-то от них протекала Дон-река
От тыя от крови христианския,
От христианския крови от напрасныя.
Глубиной река двадцати сажень,
А шириной река сорока сажень.
– Не брешешь. – Длинночубый даже забыл дышать. – Такое не сбрешешь. Тама надо от младых ногтей взрасти. Хлопцы, не брешет ведь старик!
– Верить можно! – зашумели запорожцы.
– Ну а коль верите, то… – Ванька поднялся с бревна. – Услышать меня должны. Имеющий уши да услышит. Не враги вам вовсе те, кто за стенами сейчас Смоленск обороняют, а ваши, что ни на есть братья и сестры по вере православной. А враги вам вот эти! – Ванька мотнул подбородком в сторону польских костров.
– А чего ж нам тогда делать? Нас ведь сюда гетман снарядил. – Запорожцы загудели.
– Ничего не делайте, коль за вас порешали паны! Они следом и к вам в дома придут. Пейте вона свою горилку да песни горлопаньте. А я пойду уже.
– Да постой ты, старик. Мы, може, и сами давно мыслями в твою сторону направлены, а руки, ноги и кони наши нам не принадлежат. И чего тогда? – Длинночубый тоже привстал с бревна.
– Вижу, сердце у тебя не на месте. – Ванька глубоко вздохнул. – Рука с саблей и не подняться может.
– Чаво?
– Сам думай, хлопче. Можно ведь и в атаку идти, да воздух рубить; а можно и из пищали бить, да по сине небушку. Для начала хоть так. А уж потом, когда вовсе невмоготу станет, то сердце-то, оно само подскажет, как быть.
Ванька договорил, перекинул яровчатые за спину и шагнул в темень. Тут его и след простыл. Только сухие, осенние стебли трав, седые от лунного света, еще долго не могли разогнуться.
Близился рассвет, когда на плечо спящему запорожцу легла рука.
– Э, спишь?
– Ты хто? Чего тебе? – Длинночубый резко приподнялся.
– Тихо. Песенник я давешний. Тя как звать?
– Петро.
– Ну. Я уж думал, Миколой.
– Чего это Миколой?
– Да у вас что ни хохол, то Микола. Да это я так. Шучу. Не бери к сердцу. Я вот о чем подумал, Петро. Слышал, что скоро вас пошлют в атаку…
Глава 11
Полночи бродил Василий Колоколов по развалинам Пятницкой церкви. Родной. Все праздники православные в ней от крещения своего и по нынешний день. Все исповеди. Все причастия. Все отпевания родственников и близких.
Много раз слезы без спросу наворачивались на глаза, тяжело повисали, мутя взгляд, заставляя спотыкаться об обломки стен.
Тела молившихся в тот роковой час, когда несколько каленых ядер залетело в храм, уже убрали. И где-то по дворам готовили к погребению. По приказу воеводы хоронили спешно, в тот же день, не давая родственникам толком проститься. Оно и правильно – нельзя, чтобы тела разлагались, – но покуда это тебя не касается. А как, если горе к тебе нагрянет?
Нет теперь у Василия Колоколова жены Антонины. Только трое деток, к которым идти страшно. Сколько же духу нужно, чтобы им поведать все и объяснить!
Все поведать придется от начала и до конца. И как они встретились на Вербное, впервые увидев друг друга. Как в тот же день, чтобы обратить на себя внимание, молодой, восемнадцатилетний Васька решил пробежать по кольям шаблиновского забора. А по высоте тот забор был в полтора его роста. Отец Тони Егор Шаблинов тогда чуть дрыном его не прибил. Благо вовремя распознал Ваську – все же дружили Колоколовы с Шаблиновыми. А шестнадцатилетней Тоне хоть бы что. Даже не глянула в его сторону. Ну, то Ваське так показалось. На самом же деле не ведал он, как сердце девичье захолонуло.
И как свадьбу играли на весь Смоленск. Несколько лет потом посадские девки со вздохами обсуждали.
И как первые двое деток, не дожив до годика, отдали Богу душу.
Обо всем рассказать обязательно нужно будет, чтобы любовь между женой и мужем детям передать. Сказывают ведь, если родители в согласии чад растили, то и чада потом в свои семьи то согласие возьмут.
Колоколов присел на землю, откинулся спиной и почувствовал холод храмовой стены. В глазах закачались и поплыли черепичные кровли домов с тонкими сизыми дымками где из труб, а где из отдушин.
– Шел бы в хату, Вася!
Услышал он голос Шаблинова-старшего.
– В какую, Егор Фомич?
– К нам бы, что ли…
– Схоронили?
– Вместе со всеми. Война кончится, потом перехороним. Детей пока Матрена забрала. Ничего им не говорили.
– Не надо. Сам скажу, как с духом соберусь. – Василий провел рукавом по мокрым глазам.
– Ты бы, Вась, поберегся ныне. Есть ради кого жить. – Егор Фомич опустился рядом.
– Чего беречься. Людей добрых немало – деток вырастят. А я им, сукам, доброй ноченьки пожелать должен.
– Не кипятись, Вась. Ты еще молод. Может, бабу справную сыщешь еще. После войны-то многие овдовеют.
– Да ты чего, Егор Фомич, в своем ли уме. Отец ведь чай.
– А и что отец! Да, отец. Но и мужик. И деткам баба нужна.
– Ой, помолчи, прошу, Христа ради!
– Смотри-ка, чего у меня есть. – Шаблинов расстегнул полукафтан, и на груди блеснула сталь. – Это нагрудник еще времен царя Ивана Васильевича. Как ко мне попал, отдельная история. Но крепость в нем диковинная – ни одна пуля не прошибла. Вишь, вон весь во вмятинах. Сказывали, царю он заморскому принадлежал.
Колоколов повернул голову. Вещь действительно завораживала своим тускловатым светом, с десятком вмятин от пищальных пуль.
– Слышал-слышал, бравым ты был стрельцом, бать. – Колоколов всегда называл так тестя, когда тот его нежданно удивлял.
– Это тебе, Василий Тимофеевич.
– Не надо. Я сгибну, а вещь только пропадет зря.
– А ты возьми, не брыкайся сейчас. Мне ведь не меньше твоего больно. Да терплю. Сгибнешь – значит, и она пусть пропадет. Ради меня возьми и Тонюшки. – Шаблинов расстегнул боковые ремни нагрудника и бережно протянул его Колоколову.
– Эк диво! И легкая ведь. Откуда ж она у тебя, бать?
– А… Ну, гляжу, просветлел немного. Умел я кости хорошо катать. А тут опричник один знатный. Он этот нагрудник-то и снял с самого царя басурманского. Фамилию опричника не скажу, уж прости. Проигрался мне вчистую. А напоследок решил эту красоту на кон поставить. И проиграл, знамо дело. Так, сказывают, в первом же бою под Оршей и погиб.
– Хороши ж цари басурманские, ежли их мастера такими секретами ведают!
– Хороши – не то слово!
– Спасибо, Егор Фомич. Даст Бог, отплачу. – Колоколов заключил себя в нагрудник.
– Ишь, как сидит ладно, – прищелкнул языком тесть, – как влитая.
– Си-дит, – одобрительно протянул Василий Колоколов.
Ранним утром следующего дня в польском лагере началось движение. Вспыхнули полотна знамен, заблестели кирасы и максимилиановские шлемы, ударили литавры.
Вскоре внушительный конный отряд под полтысячи всадников выдвинулся к Авраамиевской башне.
На крупах коней сидело еще по одному человеку.
Всадники неслись во весь опор, разбрызгивая комья осенней распутицы. Воздух стал неумолимо наполняться гулом мощных рыцарских коней. Когда осталось менее пятидесяти шагов до крепостного рва, строй разделился, как змеиное жало, и грянули выстрелы. Пули глухо застучали по кирпичной кладке. Несколько стрельцов со стоном отпрянули от зубцов, зажимая кровавые раны на лицах. Выстрелившие поляки двумя дугами уходили в тыл, давая возможность произвести выстрелы другим. Завертелись двумя замкнутыми реками два плюющихся огнем кружева.