– Подумайте о методах, пан Сапега. Раскусить этот орех, используя лишь старые приемы, невозможно.
– Идите, – тихо сказал канцлер пересохшим ртом. – Идите и вы ко всем чертям, пан Сосновский. И поймайте мне этого сказителя.
…Не намахалися наши могутные плечи,
Не уходилися наши добрые кони,
Не притупилися мечи наши булатные!
И говорит Алеша Попович-млад:
«Подавай нам силу нездешнюю.
Мы и с той силою, витязи, справимся!»
Как промолвил он слово неразумное,
Так и явились двое воителей,
И крикнули они громким голосом:
«А давайте с нами, витязи, бой держать,
Не глядите, что нас двое, а вас семеро!»
Тяжелый осенний туман стелился по-над Днепром, пряча в своей сырой бороде очертания берегов и увалов, изгибы подступающих к воде оврагов и стариц. Северо-западный ветер легко сбивал последние листья с деревьев, не сгибая при этом веток. Звезды висели низко, пытаясь заглянуть в поблескивающую воду, как в зеркало. Из глубины леса протяжно и одиноко ухал филин.
Он не чувствовал холода, хотя брел по колено в прихваченной морозцем грязи. Медленно. А нужно быстрее. За спиной дышит враг. Дыхание его прерывистое и зловонное. Как убежать, если все тело отказывается повиноваться. Хоть кричи, но и на крик сил уже взять негде. Скоро крутой обрыв. Быстрее бы. Да, тот самый, под которым он много лет назад ловил щук, а потом, задрав бесстыжие глаза, смотрел под девичий подол. Только вспомнил этот подол, как откуда-то появились силы. Подбежал к обрыву и оттолкнулся, но не полетел в воду, а взмыл над землей. Господи, так ведь я летаю. Еще не разучился. А ну-ка, догони теперь! Но преследователь, похоже, и сам был не прочь полетать. Крылья, огромные, как сама ночь, хлопают где-то позади. Повернуться страшно. Он уже видел лицо преследователя – словно вытесанное из камня, иссеченное шрамами, из-за правого плеча торчит рукоять цвайхандера.
Он потянулся к поясу, но не обнаружил своего клинка. Где он? А туман плотен настолько, что не видно собственных рук. Греби, хлопче, греби сильнее. Шум крыльев преследователя резко утонул во мраке. Он подлетел к большому дубу и опустился на самую высокую ветку, чтобы иметь возможность смотреть далеко по сторонам.
Вынул из тумана собственную руку и чуть не закричал. Это была не его рука, а мохнатая волчья лапа со стальными лезвиями длинных когтей. Изогнутые когти сверкали перед глазами, то медленно сжимаясь, то разжимаясь.
Недалеко от Покровской горы заржал белый конь. Он не видел животное, но точно знал, что он белый и что конь, и не просто, а пятилетний жеребец. Неведомая сила заставила оттолкнуться от ветки и полететь на голос коня. Он тоже белый, как и я. Как иней. Как туман.
Пред взором открылась изба с черной отдушиной и полуоблезлой крышей, потом небольшой участок земли, огороженный жердями. Толкнул грудью прямо в жердь, та без звука развалилась на две части. Обогнул избу, ища глазами белого коня. Вот он. Каков красавец! Затем резкий удар лапой по пульсирующему горлу. Кусок вырванной плоти в сжатых когтях – ни брызнувшей крови, ни тепла еще живого мяса. Отбросил в сторону. Взметнулся на самый конек крыши. И вот он. Летит, хлопая огромными, как сама ночь, крылами. Принять бой здесь или снова попытаться убежать? Такого в бою не одолеть. Значит, бежать. Неожиданно из чащи леса раздался протяжный волчий вой. Его преследователь затормозил крыльями прямо в воздухе и развернулся на звук. На мгновение завис на месте, а потом резко рванул в сторону леса.
Быстрее за ним. Это кричала она – его жена, его плоть, его душа. Когда-то он сам научил ее этому. Но палач не знает, что воет не волк, а увидев ее, никогда не простит ей и мне ее красоты…
А этот еще откуда здесь?
На пути выросло лицо, напрочь поросшее лохматыми бровями. Рот раскрылся и запел не то быль, не то сказ; гусли серебрились струнами в корявых, как у хищника, пальцах.
…Он первое ученье – ей руку отсек,
Сам приговаривает:
«Эта мне рука не надобна,
Трепала она Змея Горынчища!»
А второе ученье – ноги ей отсек:
«А и эта-де нога мне не надобна,
Оплеталася со Змеем Горынчищем!»
А третье ученье – губы ей обрезал и с носом прочь:
«А и эти губы не надобны мне,
Целовали они Змея Горынчища!»
Четвертое ученье – голову ей отсек и с языком прочь:
«А и эта голова не надобна мне,
И этот язык не надобен,
Знал он дела еретические!»
…А и здравствовать тебе долго, гой еси, добрый молодец.
И потом смех из перекошенного рта, прямо из повыбитых передних зубов.
…Сказывали мне калики перехожие, чтобы любил я бедный люд, сторонился богатого, не брезговал обездоленными, а вот с нищими попрошайками суров был. «Вот смотри, – говорили они мне, показывая на одном нищем ужасающие раны. – Сегодня ты дашь ему денег или купишь целебную мазь, вылечишь зловонную язву, а назавтра, стоит тебе уйти своей дорогой, он снова расковыряет свою плоть, вернет ей зловоние и ужасный вид. Он возненавидит тебя за то, что ты попытался вернуть ему изначальный вид. Тот самый – по образу и подобию. Бог не замышлял калек. Но ты вновь и вновь идешь к ним. Зачем? Ты – крона, которая растет к небу; но без корней, которые тянутся во тьму, к самому аду, тебя бы не было. Ты приходишь и помогаешь, говоря тем самым, что ты над ними, ты – у солнца, а они – в земле. Но ты и они – едины. Если об этом не думать, то произрастает гордыня. Помощь не должна быть ради помощи. Цель – дать новую жизнь, освободить от мучений иногда посредством самих мучений. Но тот, кому ты оказываешь помощь, должен чувствовать тебя равным с собой. Если поднимаешь руку для наказания – ударь, но при этом продолжай любить».
Лицо, поросшее бровями, незнакомое, но и не чужое. И голос незнакомый, но и близкий одновременно. Дед Ульян, ты?…
…Как пришла пора полуночная,
Собиралися к нему все гады змеиные,
А потом пришел большой змей —
Он жжет и палит пламенем огненным;
А Поток – Михайло Иванович
На то-то не робок был,
Вынимал саблю острую,
Убивает змея лютого,
Иссекает ему голову,
И тою головою змеиною
Учал тело Авдотьи мазати;
В те поры она, еретица,
Из мертвых пробуждалася.
– …Оладша, иди ко мне, – услышал он голос Дарьи.
Осторожно целует, словно боится поранить своими губами ее кожу, которая, кажется, освещена изнутри немыслимым огнем, – плечи, каждый бугорок спины, небольшой шрам на правой лопатке. Еще ниже… И вот уже близок час блаженной выси. Сладкий комок подкатил к горлу. Но…
Протяжный звук трубы вспорол синеющий утренний воздух. Ему откликнулись ржанием сразу несколько запорожских лошадей. Загремели, залязгали доспехи проснувшихся людей, затрещали огоньки первых костров, важно и глуховато звякнули походные котлы.
Он лежал под походной телегой. Страшно не хотелось выползать на моросящий дождь. Вытащил руку из-под попоны – нет, все вроде нормально, рука на месте. Но стальные когти все равно перед глазами. До чего же бывает сон правдоподобен. А дед Ульян – это ведь точно был он, но до чего не похож на себя. И он, и не он.
– А ну, вылазь на свет божий! – это кричал Богдан Велижанин, атаман запорожского войска. – Хватит спать, курвы!
Запорожцы медленно выползали из-под телег и сонные, расхристанные строились по куреням.
За спиной Велижанина высилась фигура Якуба Мцены.
– Кожу сдеру живьем! – Велижанина трясло, как в лихорадке.
Он только на полдня оставил своих казаков, чтобы отъехать в ставку короля Сигизмунда, а они вон такое сотворили. Не подчинились приказу гетмана и не стали атаковать вылазную рать смолян.
– Для начала на мой выбор от каждого куреня по двое буду сечь кнутом, пока ребра не повылазят. А если не скажете, кто подбил вас на измену, то еще по два возьму.
– Как наказывать: кнутом, розгами или палкой? – спокойно спросил Мцена, словно речь шла не о живых людях.
– А как хошь! – ответил Велижанин.
– Палкой можно сломать ребра, отбить внутренности. Розга кожу разрезает на тонкие лоскуты. Кнут кожу сдирает, а при желании перебивает позвоночник, – невозмутимо продолжил палач.
– А так, чтобы лучше запомнили! – Велижанина самого едва не передернуло от слов Мцены.
– Хорошо, – проговорил палач, – значит, будем чередовать.
Велижанин вглядывался в лица запорожцев, пытаясь прочитать, у кого в чертах неладное. За неладным и предательство прячется. Но казаки опускали глаза, в этот момент похожие один на одного, как две капли воды.
– Стой, батька! – выкрикнул Петр Деревянко и сделал два шага вперед. – Я во всем виноват. Не калечь казаков!
– Ты! – Атаман подошел к голове Изюмовского куреня. – Не о том мы с твоим отцом, Петруша, мыслили, на тебя, сопляка, глядючи. И что с тобой эдакое сотворилось, что ты, мразь, из казака в изменника превратился?
Деревянко молчал, уставясь в землю.
– Да приходил тут давеча один сказитель, мать его за ногу. Чего-то напел в молодые уши Петру нашему, вот он и сбился с пути истинного. Прости его, бать! – спокойно, но весомо сказал кто-то из матерых запорожцев.
– Прости его! – загудели казаки Изюмовского куреня.
– Молод еще, умом не ладен да и духом не крепок! – продолжил тот же казак.
– То-то, что молод! – Велижанин посмотрел на Мцену, и, видать, пронеслось что-то перед мысленным взором атамана, аж плечи вздрогнули. Знал он, как умеют пытать поляки, – И что за сказитель?
– А шут его знает! – опять кто-то ответил за Деревянко. – Пришел да и сгинул, точно леший какой!
– А и впрямь леший! Морда вся шерстью поросшая. Глаз не видно! – подхватили из толпы.
– Хватит. Развопились, точно бабы на току! То белые волки у них скачут по полям, то лешие сказительствуют! Ежли так, казаки, воевать будем, то до второго пришествия домой не вернемся.