– Лежи тихо. Им я нужен. Как скроются, ступай в город!
Настя кивнула, опуская повинные глаза.
– Да не винись, Настена! Бывай ужо!
Зубов прыгнул под берег и поехал на заду по скользкой глине прямиком к воде.
– Вота вам, псы заблудные! – погрозил черной фигой и нырнул в свинцовую ноябрьскую волну.
Два поляка на том берегу с разбега влетели в воду на конях. Остальные остались на суше, торопливо заряжая пистолеты.
Эх, если бы хоть чуть потеплее, Ванька бы обязательно дотянул до излучины, где слева поднимается крутой берег. А там уж его сам черт не достал бы.
Ледяная вода пробила до костей, иглами вонзилась в мышцы, потянула ко дну. Он попытался освободиться от тулупа, который набух и стал тяжел, как валун. Но руки запутались.
Ехавшие по противоположному берегу поляки стреляли с локтя. Те, что плыли в воде, что-то кричали им. Но Ванька вдруг почувствовал смертельную усталость.
Прости мя, Господи, если не так жил!
Вода ломанулась в рот, течение раскидало волосы.
Несколько пуль ударились совсем рядом.
Но ему уже было все равно – что пуля, что царь Водяной.
…Може, на соме прокатит!.. Зубов улыбался под водой и был едва различим.
Глава 14
«…а мы здесь в Смоленску с служилыми людьми, и со всеми православными крестьяне – обещались Господу Богу, и Пречистой Богородице, и угодникам Ее Меркурию, и Авраамию, и Офрему, и всем святым, что за Нее, Пречистую Богородицу, и за Государя и Великого князя Василия Ивановича всея Руси, за его крестное целование, и за ваши жоны, и дети, и за все православное крестьянство в дому у Пречистой Богородице помирать, и города не сдать, и литовскому королю не покориться».
«…живучи в городе в осаде сидеть, и на сторожу, на стену, и в слухи ходить, и государю царю не изменити, с города со стены не скинуться и с литовскими людьми не ссылаться, государю не изменять».
К декабрю 1609 года смоленскому командованию стало известно, что в городе существует группа заговорщиков, которая подбивает на бунт стрельцов и посадских, а также переправляет польскому королю сведения обо всех оборонных мероприятиях и вылазных планах.
Дьяк Никон Олексьевич сам возглавил тайный Сыскной приказ. Через месяц в смоленских тюрьмах находилось уже более сотни человек, из них десять дворян и четыре стрельца.
В пытошной избе справа и слева от вздыбленного тяжко коптили две масляные лампы. Пот и кровь смешивались с черной копотью, и черные ручьи текли по вывернутому телу несчастного. Кожа под плечами лопнула, заострилась, нацелилась рваными лепестками в бревенчатый потолок.
– Ну что, Курбат Никифоров, ты мне долго еще дуру валять будешь? – Никон сверкал прищуренным глазом из полумрака.
– Вот те истинный крест, батюшка, ничего боле не знаю. – Никифоров задыхался. Каждое слово давалось ему невероятными усилиями.
– А ты мне про истинный крест ужо помолчал бы. Ну…
– Токмо и слышал, батюшка, как Иван Тиринов в тюрьме говорил: «Нам-де и питие держать безвыимочно, и хто нас в тюрьму сажает, и тому-де и быть от нас без головы». Да Павел Якушко к полякам по веревке сшел со стены. А боле ничего не знаю.
– А про Ждана Воронова чё молчишь, паскудина? – Никон привстал.
– Про Ждана, истинный хрест, ничего не знаю.
– Ничего. – Олексьевич прихватил большим и указательным пальцами подбородок Курбата. – Ничего, говоришь, – повторил как бы про себя. – А ну дай ему трохи отдохнуть, – обратился уже к заплечнику.
Палач ослабил веревку и усадил Курбата на пол, привалив, словно куль, к стене.
– Давай ужо, Курбат Филиппыч, спокойно теперича потолкуем. – Какая-то шальная мысль проступила сквозь черты лица Никона.
– Обо всем скажу, только не калечь боле, отец Никон.
– Ну-ну. А чего Якушко знал, а чего нет?
– Знал, что орудия с восточной стены перебрасывать будем.
– Будем, говоришь. Ужо хорошо. Значит, сам не собирался скинуться.
– Да нет же, батюшка. – Никифоров сухими глазами посмотрел на глиняную плошку с водой.
Никон перехватил взгляд, криво усмехнулся:
– Напиться дам, коли еще крепче повспоминаешь…
– Поляки знают, где на стенах наймиты дежурят. Наймиты эти с двух сторон куплены.
– А ну, шибче сказывай, Курбат Филиппыч…
– Воды хоть глоток дай, за Христа ради. – Никифоров высохшим горлом попытался сглотнуть.
– Держи. – Никон протянул плошку. Дал выпить ровно три глотка, отдернул плошку с водой и снова вопросительно посмотрел.
– Дворник Зимка уже которую ночь дома спит. Его десятский Иван Кравцов отпускает, берет за это четыре деньги. Офонька Сусельник нанимает за себя в караул человека Дедевшина Федьку Иванова. И это все происходит близ Копытецкой. Слышал я, как они иной раз промеж собой говорят, дескать, у поляков сил немного, поэтому будут они атаковать по ширине в триста шагов.
– А потому и люди им свои нужны в этом месте?
– Так, отец Никон. Так. Только я присягу не предавал. Меня-то за почто мучишь?!
– А в боли человек до того открыт, Курбат, да понятлив, что и вопросов лишних не надобно. Но ты мне для одного дельца нужен.
Курбата Никифорова заплечники – они же в то время были и неплохими медиками – привели в чувство, вправили суставы, помыли, зашили раны и дали поспать аж десять часов. Мало, конечно. Но большего времени у Никона не было. В голове дьяка вновь зрел искрометный план.
– Ну, живой?! – спросил Олексьевич, размашисто входя в тюремную камору.
– Твоими молитвами, отец Никон. – Курбат вяло улыбнулся.
– Ну тогда слушай. – Никон наклонился и стал быстро шептать что-то на ухо Никифорову.
Тот в ответ быстро кивал головой, выпучив налитые кровью глаза.
– Все понял? – спросил дьяк.
– Все, батюшка.
– Ну коли выполнишь, то и будет тебе прощение. А покуда ступай с Богом.
Курбат вышел на двор. Стояла глубокая, как стрелецкий запой, ночь. На стене блеснуло жало рогатины, послышались удаляющиеся тяжелые шаги. За спиной чернела пасть городской темницы. И ему захотелось обратно туда, где кусок гнилой соломы вместо постели и деревянная миска тухлой воды на полу. Там хоть и невыносимо, но еще невыносимее и страшнее казалось для Курбата то задание, которое приказал выполнить Никон Олексьевич.
Он сделал несколько шагов к стене. Из темноты вырос человек, молча протянул чистое платье. Курбат переоделся. Засунул толстый свиток в подорожную суму и вскочил на лошадь. Воротные петли протяжно скрипнули – и в распахнувшемся проеме показалось качающееся, осеннее небо. И было то небо чужим и враждебным, потому как отражало оно языки польских костров.
Он ударил пятками под ребра, и приземистая, гнедая кобыла неведомой породы понесла его на свет далеких огней.
Уже через полверсты его окликнули на плохом русском. Он сильнее сжал бока лошади, забирая вправо, – именно так ему велел действовать смоленский дьяк.
Где-то позади стал нарастать шум погони, топот пяти или шести коней. Никифоров пригнул голову к конской гриве, и гнедая под ним, поняв, что от нее требуется, припустила к кромке леса.
Хоть и неказиста казалась с виду кобыла, но полетела вдруг с такой скоростью, что стук копыт преследователей стал ощутимо глохнуть. Грянули выстрелы. Но пули слишком далеко легли от Курбата, срезав в десятке шагов несколько тощих веточек.
Ему нужно как можно дальше оказаться от польского лагеря, чтобы поляки поверили, что он гонец к царю Шуйскому. Но и не перестараться. Курбат уже приготовился выстрелить в переднюю ногу своей кобыле, но неожиданно, когда до леса оставалось уже каких-то двадцать – тридцать шагов, кобыла сама начала припадать на переднюю ногу, а после и вовсе рухнула на колена так, что Курбат перелетел через ее голову… Ну хитер ты, Никон Саввич. Ай хитер! Ведь и рассчитал все по-умному! И кобылку удружил какую надо. Что ж ты ей подпилил да подкрутил, чтоб она эдак поломалася?…
Но не видел Курбат, да и не мог бы никак увидеть, что не одни поляки по нему стреляли.
Часа за два до того, как Никифоров должен был покинуть город, из тех же ворот выскользнул человек с легким немецким бандолетом. Он-то и подстрелил кобылу под Курбатом, когда стало понятно, что польская погоня вот-вот безнадежно отстанет, хотя приказано был убить псевдогонца – боялся Никон, что не сдюжит пыток Курбат, если схватят. Но что-то дрогнуло в сердце стрелка.
Поляки палили так щедро и бесшабашно, что в глухой ночи заметить еще один ружейный хлопок и быстрый язычок пламени, конечно же, не могли.
Никифоров после падения откатился в сторону, прыгнул в овраг и побежал по дну в сторону леса. И в течение одной минуты скрылся из глаз.
Польский кавалерист перегнулся в седле и вытащил из сумы свиток. Какое-то время вертел его в руках, рассматривая печати. Потом довольно хмыкнул и, перегнувшись еще раз, перерубил горло раненой лошади.
Через час перехваченное письмо было уже доставлено Льву Сапеге.
Канцлер несколько раз внимательно перечитал письмо, написанное для царя Шуйского, в котором говорилось, что Смоленск в осаде держится крепко, что помощи пока не просит, но через месяц потребуются ратные люди. Далее шел план переброски подкрепления в город со стороны Красного. Письмо как письмо. Гонцу удалось скрыться. Кобылу не допросишь. Он ощупал свиток. Показалось иль нет? Какие-то утолщения на полях. Скребанул ногтем. Еще буквы.
Теперь уже Шеин просит срочно направить ему опытного инженера для укрепления фундамента Авраамиевской башни. Дескать, ежли поляки подведут к ней подземную галерею и заложат петарды, то стена не выдержит. Вот оно в чем дело. Сапега беззвучно засмеялся.
Ранним утром канцлер стоял на докладе у короля Сигизмунда.
– Ваше величество, я неоднократно обращал ваше внимание на то, что русские не боятся штурма в лоб, но не уверены в крепостных стенах. Вот, пожалуйста! – Сапега положил перед королем письмо. – Вчера удалось перехватить почту.
– А где гонец? – Сигизмунд развернул свиток.