К Удальцову, прихрамывая, подошел раненный в бедро навылет Дятлов и попросил водки. Комэск протянул ему свою флягу. Дятлов сделал несколько глотков и вернул алюминиевую посудину. Одна штанина его галифе была разрезана во время перевязки, после чего начальник отдела «ББ» частично утратил боевой вид. Он осознавал это и испытывал некоторое смущение и раздражение.
— Кого это они сожгли? — поинтересовался Удальцов.
— Серегу Казаринова сожгли.
— Серегу?! У шакалье! У зверье! В Барабинскую степь их! Всех!!! И чтоб ни одной горы вокруг!
— Товарищ Сталин знает, куда их определить.
Душа Удальцова жаждала мести. И тут взгляд его упал на кошару.
— А там кто?
— Там пленные.
— Сколько их?
— Одиннадцать человек.
— Спалить всех к е….. матери! Давай вали сено под стены и поджигай!
Конники, потерявшие в боях с бандитами не один десяток товарищей, с величайшим рвением бросились исполнять приказ своего командира.
— Не смей! — крикнул Дятлов. — Это же ведь пленные! Я тебе запрещаю!
— Кто ты такой, чтобы мне запрещать? Начальник? Или, может, старший по званию?
— Тебя посадят, идиот!
— Пускай! Зато Сереге в раю будет весело! Хромай отсюда и занимайся своим делом!
— Ты хоть перепиши их, — попросил Дятлов. — Они все в розыске.
— Переписать — перепишу, ладно уж.
Дятлов отошел к чекистам, радуясь в глубине души тому, что зверей сожгут и что приказ поджечь кошару отдал не он.
Только один пленный владел русским языком, и только он один понял, о чем говорили Удальцов с Дятловым. Это был «Хасан». Он прильнул глазами к щели в стене и увидел Удальцова, а рядом местных жителей, которые приехали за своими убитыми. Дятлова поблизости не было. Если открыться Удальцову, старики все услышат и тогда ни ему, ни его родителям, ни жене, ни четырем детишкам все равно не жить. «Хасан» решил молчать, а когда пленных переписывали, шепотом попросил солдата передать капитану Дятлову, что бентаройский мулла — предатель. Солдат ошалело взглянул на него и пообещал исполнить эту последнюю просьбу приговоренного к смерти.
Когда кошара запылала и люди в ней стали кричать и биться телами о дверь, чтобы вырваться наружу, бойцы, громко обсуждавшие отдельные эпизоды только что отгремевшего боя, разом умолкли и лица их потемнели…
Приехал старшина с полевой кухней. Запахло борщом и макаронами по-флотски, однако вонь горелой человечины, витавшая над поляной, забивала эти вкусные запахи, и кусок никому не лез в горло.
Прибыл полковник Ерохин на ленд-лизовском[6] джипе. Выслушал рапорт Дятлова, жестом подозвал Удальцова и, когда тот подъехал, тихо сказал ему:
— Клади оружие.
Начальник областного управления HKГБ обладал необъятной властью, и никому, даже Удальцову, не пришло бы в голову ослушаться его. Комэск расстегнул ремень, стянул с себя кожаную сбрую вместе с маузером и шашкой и бросил все это на заднее сиденье автомобиля.
— Слезай с коня. Негоже распоясанному командиру сидеть в седле. Сдай эскадрон заместителю и иди ко мне в машину.
Читая список сожженных пленников, Ерохин наткнулся на фамилию «Хасана». Он ахнул, застонал даже. Господи! Что же я скажу его отцу?! Отец агента был другом Кирова еще по временам гражданской войны. Он воспитал сына в духе беззаветной преданности Советской власти и России. Ерохин с жестокой неприязнью взглянул на отважного полудурка Удальцова, которого все считали любимчиком полковника. Бывший комэск безмятежно дымил папироской, поглаживая густую черную гриву своего жеребца. Ерохин подумал, что многие сотни лет прошли с тех пор, как землю посетили Иисус, Магомед и Будда, но люди за это время не стали лучше. Значит, какая польза от учений великих пророков? И если великие не смогли превратить зверя в человека, то куда уж ему, Ерохину, достичь положительных результатов на этом безнадежном поприще.
— Поехали! — приказал он.
Эскадрон эскортом проводил до Бентароя арестованного командира.
— У меня к вам две просьбы, Анатолий Степанович, — заговорил вдруг молчавший доселе Удальцов.
— Валяй! Что смогу — сделаю.
— Не выгоняйте с работы Верку Измайлову.
— За что ж ее выгонять?
— Беременная она. Ребенок будет у нее от Сереги. Серега был кореш мне.
— О Вере и ее ребенке позаботимся.
— Вторая просьба касается лично меня: не сваливайте меня в Гулаг, а сдайте в штрафбат. Я кровью смою…
— Постараюсь что-нибудь сделать.
У въезда в райцентр эскадрон отстал от машины. И тут новый комэск решил поднять боевой дух вверенного ему подразделения.
— Запевай! — скомандовал он и, приосанившись, оглядел строй своих конников.
Запевала послушно начал: «Шел отряд по берегу…» Но песня не пошла. Запевала попробовал: «Там, вдали за рекой…» И эта песня не пошла тоже. Комэск все понял и дал отбой:
— Отставить песню!
Вечерело. Кровавое солнце окуналось в кровавую зарю…
И еще будет много кровавых зорь над этими горами, лесами и степями. И внуки погибших сегодня падут через полвека в смертельной битве на этой самой благословенной кавказской земле. Сгорит в танке внук Сергея Казаринова. Разлетятся в клочья на минном поле, пытаясь вырваться из осажденного русскими Нефтегорска, оба правнука Муртазы Заурбекова. И тысячи матерей, заломив руки, завоют по своим сыновьям, и голодные собаки будут жрать трупы своих убитых хозяев, и безногие дети на костылях будут играть в прятки среди развалин.
Как долго будет продолжаться это? Кто знает. Быть может, до той поры, когда человек перестанет притворяться человеком, но станет им.
Письмо
История, которую я хочу рассказать, началась в середине шестидесятых годов в Германии, а закончилась через десять лет в краях совсем иных.
Я, молодой оперработник разведки, принимал дела у моего сослуживца Жени Чекмарева, завершавшего загранкомандировку. Женя, по-немецки Ойген, был битым-перебитым, прошедшим огонь и медные трубы старшим опером. Мне еще только предстояло стать таким.
Мы сидели друг против друга у открытого окна, вдыхая запах цветущих акаций, потягивая «Колу» и приводя в порядок секретную документацию, которая подлежала передаче. Было жарко, несмотря на то, что между нами гудел, как аэроплан на бреющем полете, огромный старинный вентилятор, взятый в сорок пятом в качестве трофея.
Женя спешил и, поругиваясь, один за другим быстро заполнял бланки постановлений о сдаче в архив «дохлых» разработок. Мне спешить было некуда.
Зазвонил телефон.
— Послушай, чего они там хотят, — попросил Женя, не поднимая головы от бумаг.
Немец, представившийся Якобом, просил соединить его с Ойгеном. Я сказал об этом Жене, прикрыв трубку ладонью.
— Он уже в архиве, — ответил мой коллега. — Пьянь, бесперспективен. Скажи ему, что я умер.
— Как?! — изумился я. — Ведь он может встретить тебя в городе.
— Тем лучше. Сообразит, что с ним не хотят встречаться.
— Должен огорчить вас, — сказал я в трубку, старательно вплетая в свой голос нотки печали. — Ойген скончался сегодня на рассвете.
— Mein Beileid! — горестно завопил «Якоб» после некоторой паузы. — Когда и где похороны?
— Ойген завещал похоронить его на родине.
«Якоб» прокричал еще несколько фраз, содержание которых было чрезвычайно лестным для безвременно покинувшего нас товарища по общей борьбе, и повесил трубку.
Вечером того же дня после трудов праведных и неправедных мы с Ойгеном отправились поужинать в подвальчик «У Марты», который местное население за его мрачноватую тесноватость именовало не иначе, как «Крышкой от гроба». Несмотря на полное отсутствие комфорта, подвальчик пользовался у аборигенов необычайной популярностью. Возможно, причиной тому была жена хозяина — высокая статная красавица Брингфрида, разливавшая пиво и шнапс у стойки.
Я расправился с боквурстами-сардельками, выпил одно пиво и заказал другое, полюбовался Брингфридой, почитал готические надписи на стенах, посудачил с Ойгеном о том о сем и хотел было закурить, но тут внимание мое привлек полный краснолицый мужчина лет тридцати пяти, сидевший в дальнем углу с недопитой кружкой в руке. Он смотрел в нашу сторону, нет, он смотрел на Ойгена и по лицу его блуждали то мистический ужас, то радость, то грусть с обидой.
— Почему тот тип уставился на тебя? — поинтересовался я.
— А это и есть «Якоб». Видимо, он рассчитывает на восстановление с ним связи, но такого не произойдет. С того света не возвращаются.
Мне стало неловко перед нашим бывшим агентом, и я предложил закончить ужин в «Баварском дворе», где по слухам сегодня подавали не пошлые боквурсты, а жареные колбаски-кнакеры. Мы ушли из подвальчика, и вскоре я надолго позабыл о «Якобе».
Случилось так, что через много лет мне пришлось снова отправиться в Германию. На этот раз я возглавил небольшую резидентуру. Ту самую, в которой начинал опером.
Снова стояло жаркое лето. Снова цвели акации. Только трофейные вентиляторы были заменены новыми, малогабаритными, жужжавшими тихонько, как пчелки, нагруженные медом. И снова раздался телефонный звонок, без которого этот рассказ не имел бы ни конца, ни смысла. Звонил сотрудник гэдээровской контрразведки Шумахер.
— Послушай, — сказал он после обмена приветствиями. — Тут к нам явился какой-то подозрительный тип асоциального вида. От него разит мочой и водкой. Тем не менее, он настырно требует, чтобы его срочно связали с кем-нибудь из советских разведчиков. На всякий случай мы посадили его в каталажку. Если он тебе интересен, приезжай.
— Сейчас буду, — ответил я, доставая из кармана ключи от машины.
В приемной следственного изолятора мне указали на пожилого неряшливо одетого мужчину с лицом, заросшим рыжей щетиной, и мутными глазами неопределенного цвета. От него действительно нехорошо пахло.
— Рот фронт, геноссе! — радостно воскликнул он, завидя меня.
— Рот фронт! — неуверенно ответил я. — В чем дело?