Яшкины дети. Чеховские герои в XXI веке — страница 10 из 27

Неспящий лось. Ему едва за тридцать, а жена его навсегда уехала в «Мерседесе». Дело было вечером, я возвращалась с работы и видела эту дышащую скоростью машину, возле которой стояло нечто короткошеее, коротконогое и короткорукое сразу. Мать мальчика выпорхнула с маленьким чемоданчиком и полиэтиленовым пакетом. Оно взяло пакет и забросило его в ближайший мусорный контейнер. Потом произошла быстрая потасовка за чемоданчик, но она его отстояла словами «паспорт» и «диплом». Прижимая к груди бесценное, она нырнула в машину, но я успела услышать хриплые слова: «А на черта тебе диплом? Я тебя не на работу беру». Они рванули с места, и больше я их никогда не видела. А мальчик после этого, гуляя с отцом, тормозил возле всех проходящих женщин. Вот даже на меня клюнул. А отец отпрыгнул.

Сейчас у них свет. И я представляю себе плачущего лося и слезы величиной с лампочку-миньон.

Окно наискосок от них прямо передо мной и мне тоже известно. Десять лет жизни окно в окно – это вам не просто так. Там живет пожилая дама, ей где-то под шестьдесят. Она сдает комнату четырем девчонкам-студенткам, а сама спит в кухне. Она мне объяснила, что брать семью боится: это значит, что и кухня будет занята, а девчонкам ходить в нее заказано. У них есть кипятильник для чая, кофе, а больше им на кухне и делать нечего. Хозяйка смотрит за чистотой, сама следит, чтобы простыни девчонки стирали вовремя, разрешает им пользоваться стиральной машиной. «Конечно, шумливо, как ни закрывай дверь. Четыре враз смеха – это, я вам скажу, немало. Но это не сравнить с детским плачем или там сварой мужа и жены». Дама спит на выброшенной кем-то тахте, без спинки и изголовья. Она внесла ее ночью сама, по частям. Сначала ножки и днище, а потом многолетний, выспанный матрац.

– Я боялась, нет ли клопов, – призналась она, когда мы шли из булочной. – Но, слава богу, нет. Она так удобно втиснулась возле батареи. Хорошо, что та греет едва-едва. Я повесила бра, и мне хорошо читается ночью. А под тахтой у меня чемодан с документами и фотографиями. Девочки у меня хорошие, но любопытные, унесла от них от греха подальше. Смотрю фотографии и поплакиваю.

Из своего окна я вижу это бра, а иногда и ее, курящую в форточку. Когда она стоит долго, начинаю за нее волноваться и воображаю, что она там себе думает.

Она думает о том, что единственный ее сын как уехал на Дальний Восток после института, так и не вернулся. Первое время писал, потом все реже, реже, совсем перестал. Она через милицию узнала его адрес. С ним было все в порядке, и она, гордая, не стала пользоваться адресом, полученным не родственным путем. Без него у нее был инсульт, без него она вышла на пенсию, без него приватизировала квартиру и записала сына наследником.

Вот она стоит у окна и думает, как он приедет получать наследство. Чтобы не приехать за чем-то ценным – такого в природе людей не случается. Они возникают из ничего – наследники советской власти.

Это ее выражение. Я, помню, не поняла сразу этих слов. Но она засмеялась и сказала:

– Неблагодарность и жадность – это уродливые дитяти времени, рожденные социализмом, убеждающим людей, что до самой смерти у него будет свой партминимум или партмаксимум, там тоже была градация. Но сдохнуть тебе власть не даст и клизму бесплатную вставит до самого горла… Ан нет. Кончилось их время, и сказали людям: теперь сам! Ты сам! Вот и стали все сами. Сам сын, сам отец, сама умирающая бабушка. И так далее. Зачем ему мать-старуха? Но если от ее смерти останется хата в Москве… Тут уж другая песня песней. Хата и мать – вещи несовместные. Мать вылетает из головы с первого толчка, а за хату держатся зубами, руками, любым щупом.

Я смотрю на ее окно. Она ведет свой бесконечный спор с сыном. Спор как способ оправдать себя, оправдать его и прийти к простому как мычание выводу: человек у себя один. Голый человек на голой земле. Пошли вы все к черту с вашей религией, с вашим моральным кодексом строителя коммунизма. Она ляжет на спину, поставит коленки как пюпитр. И сквозь текущие неперестающие слезы будет читать Агату Кристи. Господи, как бы она хотела попасть в мир английских преступлений! Какие там все чистые, опрятные и даже совестливые. И она уснет с мокрым лицом, а потом у нее заболят ноги и завалятся набок, и станет жать под ложечкой, но будет уже светлеть, значит, день и она не умерла ночью, и не будет хлопот и страха у ее постоялиц. Ей хочется умереть на улице, чтоб об нее споткнулись и сразу приехало то, что надо. А то девчонки растеряются и начнут визжать и стучать соседям. И ее же, уже несуществующую, помянут недобрым словом.

На верхнем этаже дома в самом крайнем окне живет старик с роскошной библиотекой. Я вхожа в дом и могу брать книги для чтения. Он аккуратно записывает, что дал мне почитать, и в этот момент я ловлю себя на гадких мыслях о нем. Я что, когда-нибудь заныкивала какую-нибудь его книгу, в чем-то подвела его? Ему восемьдесят пять лет, для кого он хранит свое сокровище? Это я без иронии: его книги – это самое слово и есть. Он говорит, что не боится смерти, потому что ее нет. Нематериальная часть человека – мысль, душа вспорхнут, засмеются и уйдут в мир чистый, неклеточный, где нет этого примитивного деления клетки на две, четыре…

– И что будет там? – спросила я.

– Все по степени развития души и мысли. Во Вселенной очень много работы. Земля и люди – такая несовершенная часть всего. Вам нравится человечество?

– Многое нравится. Музыка, книги, живопись.

– Это нам дары Господа на малый срок жизни. Это тщетная попытка увести человека от убийств себе подобных, от ненависти к ближнему, от жадности, от свинства.

– И никого не спас Рафаэль и Шишкин?

– Этого не знает никто. Но подозреваю, что не будь их, мы бы уже кончились как субъект мира.

Я спросила у него, почему он не выключает свет ночью.

– А кто вам дал право смотреть в мое окно?

– Но я же все равно ничего не вижу. Только свет.

– Разве это мало – свет в окне? Может, он и остановит чью-то поднятую руку? Остановит чей-то крик?

– Конечно, нет! – смеюсь я. – Сколько зла падает на землю в сумраке ночи, и даже тысячи фонарей его не остановили.

– Я просто не сплю, – ответил он. – Мне уже это не надо. Мне хватает десяти минут, получаса. Я рад этому. Мне нравится жить…

– Вы только что столько наговорили об этом мире.

– Все так. Я уже все видел, через все прошел, у меня нет иллюзий, но жить мне все еще нравится. Ночью я это особенно чувствую, до слез.

– Вы – до слез?

– Да нет, конечно. Это фигура речи.

…Я уже не усну. Я не напишу статью о морге. Я смотрю на окна. Кто-то смотрит на мое. Неспящие Пресни. Неспящие в Сиэтле. Мы сплетаемся светом наших окон, наших невидимых миру слез. И в этот момент мы лучше, чем днем. Ибо в нас живет только душа и мысль. Во всяком случае, так считает старик. Крайнее окно слева.

Разговор человека с собакой

– Выведи Капрала, – сказала жена, едва они переступили порог.

Нормальные слова, не правда ли, для старых собачников, вернувшихся из гостей? Но было в них что-то неуловимо раздражающее, игольчато-пупырчатое с оттяжечкой. Он знал оттенки этого голоса всю свою жизнь, и как иногда ему хотелось взять жену за горло и слегка, по-быстрому, им хрустнуть. Ну, это же так – сволочь-мысль, и берется незнамо откуда, и уходит неизвестно куда.

А Капрал уже держал в зубах поводок и тыкался носом в его колени. Он сделал две взаимоисключающие вещи – отнял поводок у собаки, повесил его на крючок и одновременно открыл дверь, мол, выходи, браток, вольно. И они вышли. И мудрый Капрал понял, почему у него забрали поводок: было ветрено и капал отвратительно колючий и холодный дождь. Погода только на пописать собаке, а уж никак не гулять. Капрал быстро сделал свое дело. И не понял хозяина, который пошел и сел на мокрую лавку под детским грибком. В другое время Капралу понравилось бы вырывать из песка им же покусанные мячики или вытащить детские игрушки, за паровозиком вагончик: дети оставляли ему много разностей, и он уважал за это детей. Этих маленьких неуклюжих существ, которые часто не понимали радости Капрала облизать их мокрые закулеманные мордахи и начинали ор, абсолютно не обидный для собаки ор, потому что всегда находилось и существо, визжащее от счастья Капраловых поцелуев. И не было конца его восторгу, когда в благодарность маленькому челдосику он взбивал лапами и хвостом песок и крутился вокруг самого себя как волчок.

В этот вечер садиться под протекающий грибок мог только идиот. Никто не знает словарного запаса обрусевшего эрдельтерьера, поэтому так трудно им с нами. Собаки ведь давно освоили язык и многому могли бы нас научить, если бы мы не были такой заносчивой породой.

Петр Иванович, так звали хозяина Капрала, замерз, когда еще они с женой возвращались домой. Он тогда мечтал влезть в теплую фланель, лечь на диван и положить между ног думочку. У него были мерзлявые яички со всем принадлежащим им хозяйством. В тепле и уюте приходят хорошие мысли. И он бы неспешно продумал все. Как не хотел идти на эту встречу со «старыми друзьями», приехавшими из-за границы. Как он думал о той, которая когда-то одним взглядом сбивала ритм его сердца до такой степени, что он был способен на все. А он ведь человек смирный, «на все» – это для него непосильно. Но когда до колючей боли кричит в тебе «хочу», а ты весь как половая тряпка висячая, это не каждому дается пережить. В народе это называется «спятимши был», «с глузду съехал». Все это с ним было.

И вот это приглашение. И страх до мышечных колик от предстоявшей встречи с той. А вдруг? Полежав в теплоте, он бы спокойно все проанализировал и успокоился.

И вот это «Выведи собаку» его как опалило. И огонь – вот хохма! – пошел по нему из самого холодающего места. И были в этом огне глаза. Большие, светло-карие, в черном ободке. И они по-прежнему имели над ним силу.

…Они ведь как стояли, уходя из гостей? Он возле вешалки в коридоре, уже натянув обувь, жена колошматилась с платком, а далеко в комнате, возле серванта, локтем опершись о его угол, были эти глаза. И так ему стало хорошо и сладко, что впору было снять обувь и идти на эти глаза прямо в треугольник опершейся руки и уже остаться там навсегда. Но жена подтолкнула его, а хозяева торопливо открывали двери: гости явно засиделись, эти уходили первыми, и нечего было застревать в прихожей.