Яснослышащий — страница 18 из 37

ого интереса, кузнец, садовод и мебельщик самоограничатся во имя общего блага, а мудрец-правитель будет править справедливо, не ведая соблазна побыстрей свернуть труды и дёрнуть на философический симпозиум.

И всё это – музыка в расширенном диапазоне. Музыка, не ограниченная несколькими октавами нашего слуха и двенадцатью тонами темперированного звукоряда, не скованная отношениями тоники и доминанты. То есть – Музыка. Её звучание не просто выходит за пределы слышимого, но только в тех областях и сохраняется в практически неискажённом виде. В диапазоне инфра исполняется музыка сфер, оттуда взывает Зов, там рокочут отзвуки творящих глаголов, по этим частотам разливается симфония гармонии, соразмерности и порядка. Но и музыка гнева, гибели, преображения, огня звучит, неслышимая, там же. Эту музыку я и хотел играть. Да! И ту, и ту, и ту – не нота в ноту музыку порядка, музыку войны или музыку извергающейся магмы, а просто музыку, призванную властвовать над сущим, рождённую его осуществлять. Такое непростительное легкомыслие.

На берегу Воронец-озера я ловил отзвуки этой музыки, которая вливалась в меня и откликалась не созвучиями и сменой настроений, но правильными мыслями. Бывало, каждая клеточка моего организма трепетала в сладостной гармонии с другими, со всем окружающим миром. А бывало, музыка врывалась настолько мощно, что не выдерживал напора и бежал – стремился прочь, чтобы, ощущая спиной взгляд водяного глаза, уменьшиться и исчезнуть вдали.

Забыл ли я здесь то, что хотел забыть – девушку с большим сердцем? Забыл. Не помню ни дня рождения, ни имени. Вру, разумеется. О смерти, поселившейся в тебе, забудешь разве?

* * *

Всю осень и зиму я терзал синтезатор, как пифагореец Гиппас свою звенящую медь. Этот мозговитый муж внял учению, согласно которому движение небесных тел производит гармонию сфер, лежащую также в основе музыкальной гармонии, и пытался воспроизвести первозданную музыку в своей симфонии звуков. В ход шли то ли медные доски, то ли диски – прообраз карильона – и наполненные в разной степени водой сосуды. Чего достиг Гиппас, помимо открытия числовых отношений для консонансов и соображений о быстрых и медленных движениях звуков, нам неизвестно, но шуму он наделал, раз поминают до сих пор.

Когда осознаёшь желание (пусть даже не вполне определённое) и представляешь, какими можно средствами его достичь, но дело не даётся, оказавшись сложнее, чем вначале представлялось – надо запастись терпением, чтобы не впасть в уныние и вдребезги не разнести ту глыбу мрамора, которая не хочет становиться Галатеей. А глыба нерасчленённых звуков, точно музыкальный риф, скрывавший бо́льшую свою часть за пределом слуха, не давалась моему резцу. Возможно ли вообще для человека все звуки мира распознать и, ничего не упустив, в божественном подобии сложить повторно? Один упустишь обертон, один оттенок – целому не быть. Ведь, случается, и композитор, слушая со стороны оркестрованное исполнение своей вещицы, иной раз не ловит ухом ту или другую ноту того или другого инструмента, которые сам в партитуру по внутреннему наущению вносил. Зачем он делал это, раз слух подчас не способен различить в сложных аккордах каждый тон в отдельности? Возможно, не для того, чтобы их слышать, а чтобы музыка свершилась до конца. Или, скажем, техника игры. От неё наверняка зависит что-то. Если твоя техника не в силах (а она не в силах) соперничать с техникой Первого Исполнителя, что тогда? Ведь, может статься, произойдёт не просто пшик, а нечто страшное… Отчаяние охватывало, как тяжёлая ангина, голова туманилась, опускались руки, и наступала тишина. Такая тишина, что было слышно, как за окном в порывах ветра стучат деревянным стуком, словно бусы, гроздья замёрзшей до костей рябины.

Но я не отступал. И повторялось снова: я находил едва ли не на ощупь созвучия, как слышимые, так и нет, хотя назвать последние «неслышными» – странно, ведь они довольно внятно отзывались в чутком от напряжения внутреннем пузыре, где и решалась мера их гармонии и свинства (ох как умеют свиньи разрушительно визжать, заслышав поступь свинобоя). Порой казалось, что нащупал, и прямо здесь, сейчас, вот-вот что-то произойдёт с материей – полыхнёт в безвидной пустоте цветок огня или из-под ног взовьётся гейзер. Но не случалось ничего. При этом я определённо слышал сдвиги в теле мира, слышал вздохи сущего и пробегавшую по нему дрожь. Но – ничего. И снова тишина, отчаяние и на ветру – стук заледенелых ягод.

Камень срывался, но бедный Сизиф, отдышавшись, вновь катил его на гору. Конечно, голой темы мало, даже для самого что ни на есть ничтожного события. Нужна поддержка дружественных колебаний, сопутствующих звуков, маленьких причин, сливающихся в одну великую причину, способную из ничего произвести хотя бы что-то, пускай мельчайшее ничтожество – нужна тончайшая инструментовка, тему надо обогатить по широте всех мыслимых диапазонов, предельно насытить гармониками, одеть в роскошные одежды, на деле сотканные только из необходимости, и тогда… Опять сомнения: но разве смертному по силам в симфонии бессмертной каждый инструмент учесть? Замахиваясь на вещий звук, Вагнер увеличил число музыкантов, а стало быть, и инструментов в своём оркестре вчетверо против того, что было принято в те времена. Так же и с хором. И что, помимо чуда музыки земной? Или Германия своим последующим бытием обязана именно ему, искателю тевтонства в звуках? Вполне возможно. Ведь и Ницше играл и сам музыку писал, любил импровизировать – словом, вступал в таинственные отношения с гармонией. И пусть не просиял как композитор, но музыки инстинкт так оказался в нём силён, так одухотворял его порыв, что исподволь он воплотил искусство звуков в ином материале – отлил не в нотах, а в словах. Недаром и Малер, и Рихард Штраус познали в «Заратустре» скрытую музыку. Да и сам Ницше писал сестре: мол, если я хотя бы на минуту задумываюсь о том, о чём мне хочется, то я ищу слова к мелодии, которая звучит во мне, или – мелодию к словам, которыми располагаю. И с Вагнером Ницше дружил, пока не раздружился. С такими зубрами, при их неудержимом титанизме, любая небылица станет былью…

Я заводил в память синтезатора одну, другую, пятую партию под основную тему, обращался к лидийскому, фригийскому и дорийскому ладу, балакиревскому русскому минору, смешивал их и разводил, формировал два, три, четыре тональных центра, сгущал их, подобно Стравинскому, до динамического покоя (если уместно так говорить о музыке, которую не слышит ухо и наполовину), правил, добавлял, снимал и так – до изнурения, до бесчувствия, до тишины и перестука красных бусин.

Обессиленный я засыпал и видел жуткий сон: огромный и безлюдный музыкальный магазин с убегающими в бесконечность стеллажами, на которых – всё музло мира (теперь уже и лазерные диски – в прошлом), и вдруг это безбрежное пространство законсервированных звуков, весь этот чулан Евтерпы, всё это остолбеневшее херувимство и чертобесие само собой включается и начинает грохотать одновременно… Божий страх.

Однажды, протапливая печку на ночь, я сунул в пылающую топку полено, принесённое в охапке прочих, и, уже закрывая дверцу, вдруг заметил, как из-под отслоившейся коры выползла заспанная муха – затаилась с осени в надежде перезимовать. Миг – и её охватило пламя. Чёрт знает что – мне стало скверно так, будто цыган плюнул в душу. Чепуха, мелочь, чих бараний – муха. Однако весь остаток вечера и даже после, утром, я страдал душой и осуждал себя за смерть этой несчастной зимней мухи. Странно, но именно тот случай натолкнул меня на мысль, что для начала следовало бы поставить скромную задачу – реши сперва её, а уж потом замахивайся и дерзай. К примеру: сыграй живую муху, сделай так, чтобы твои созвучия её вернули к жизни. И снова странно: разум внял идее малых дел.

Нет, ни сном ни духом – не думал и не говорил, будто живую муху сыграть/исполнить проще, чем извержение Везувия. Откуда знать мне – так или не так? Масштаб, энергия, конечно, несравнимы, но это ли мерило, когда коснётся дело колебаний вещих струн?

В Чистобродье я жил уже десятый месяц. Не захребетником – кое-какие деньги были у меня. Остались после покупки синтезатора. К тому же накануне отъезда из Петербурга нежданно мне вернули старый долг, который получить уже и не рассчитывал: один рассеянный парнишка – ему когда-то я в рассрочку продал свой белый Fender Strat – вдруг расплатился. Словом, приживалой не был и вносил положенную долю – осенью заказал машину дров, Оксане подарил новый сепаратор, сгрузил в закрома запас консервов, круп и макарон, ну и в текущих кормовых расходах участвовал, хотя никто на этом не настаивал. Глаза людям, давшим мне приют, старался не мозолить: Евсей – в мастерне, Оксана – по хозяйству, у детей – удалённая учёба, игры, помощь старшим, я, пока не пришли ночные заморозки, – с корзиной в грибном лесу или на озере, а после – в пристройке с умным, но пока что бесполезным инструментом. Иной раз, заскучав в однообразии снегов, мы с Евсеем отправлялись в гости к мичуринцу Бубёному, где под неторопливый разговор пили яблочный самогон, закусывая грушевым компотом. Так и тянулись дни.

Как-то в конце зимы, оставив на синтезаторе крутиться в автоматическом режиме неделю с лишним оформлявшуюся тему, я заглянул к хозяину развеяться. Евсей сидел перед компьютером – на экране красноармеец Сухов геройствовал в барханах Азии.

– Раз сто уже смотрел, – предположил я.

– Больше. – Евсей не отпирался.

В доме мы были одни – Оксана с детьми отправилась в клуб, где давала концерт приехавшая на Масленицу Умка. Мы с Евсеем встречались с ней накануне и под блины с рубленой селёдкой даже немного попели.

Когда красноармеец Сухов победил врагов, принялись за вечерний чай. Разговор вился путём естественного роста – вся жизнь в трудовом скиту происходила именно таким манером.

– Кто сказал, что крепкий рубль – плохо?

Я не говорил. С какой стати Евсей завёл об этом речь? Телевизора в доме не было, а в интернете он по большей части смотрел «Твин Пикс» и старые советские фильмы, в которых актёры, как кто-то точно заприметил, с каждым годом играли всё лучше и лучше.