Менделеев с Петровым-Водкиным остались позади. Мы вышли на дорожку, с намерением пройти к могилам мордорских искусников: Гаршина, Лескова, Салтыкова-Щедрина, Тургенева и Гончарова.
– Вот мы беседуем, – сказал я. – Мы добродушны, наши помыслы чисты, мы деликатно подбираем выражения. А фонтан Протея – так ты его назвал – всё хлещет и смердит. В пору не ныть и жаловаться, как принято у орков. В пору заслать ответку.
– Это верно.
– Куда вернее.
– Только ответить надо по уму. – Георгий повернул ко мне худощавое лицо с крупным носом и впалыми висками. – Доказывать, что не верблюд – курам на смех. Тут бы с талантом и душой… Как Блок.
– Как Блок?
Серые глаза Георгия зажглись:
– Через художественный жест. Мощный художественный жест. Чтобы какое-нибудь недюжинное дарование предъявило миру: «И там, где у орка вскипает душа, у эльфа порхают купюры, шурша».
Я не нашёл, что ответить – уж больно плакатные строки. Георгий продолжал:
– Или через целую череду художественных жестов. Ярких и монументальных. Чтобы возвысить славных орков и прекрасных гоблинов и путём их заслуженного возвышения обнажить природу хвастливых, поражённых внутренним недугом эльфов, ничем ныне не отмеченных, кроме родового гонора, хитрости, жестокости и холодной злобы. Вклад в такой художественный жест – вклад в вечность, как всякое дело любви. Необходим неодолимый культурный соблазн – нынешнее противостояние решается лишь так. Нужна победа в войне обольстительных грёз. Ракеты и бомбы не определяют, а лишь завершают дело. И даже могут вовсе не понадобиться. То есть первое и главное – интеллектуально развенчать врага. Развенчать и культурно обезвредить. Если угодно – такой социальный заказ. Вспомни Обломова и Штольца – к кому льнёт наше сердце?
Мы только подошли к чёрному кресту на могиле гоблина Гаршина, а Георгий уже предвкушал встречу с бюстом орка Гончарова, изваянным из белого камня, но за долгие годы под воздействием нависшего над ним куста слегка позеленевшего.
– Нет, – возразил я.
– Что? – вскинул серые глаза Георгий.
– Не должно быть никакого социального заказа.
– Почему?
– Социальный заказ – это идеализм. – Я достал фляжку с зубровкой и протянул Георгию. – Более того – вульгарный идеализм. Надо просто поощрять тех, кто поёт прекрасные песни, и выключать микрофон тем, кто не умеет их петь. Прекрасные песни – это всё, что нам надо.
– Пожалуй, ты прав, – после паузы, вызванной долгим глотком, согласился Георгий, вслед за чем загадочно изрёк: – Однако всегда должен быть тот, кто может себе позволить.
Вернув мне фляжку, он некоторое время молчал, склонив крупный нос и впалые виски перед надгробием вечно молодого Всеволода Михайловича.
– По крайней мере, – наконец сказал Георгий, – у того, кто включает и выключает микрофон, должен быть отлично настроен резонатор. Точно так же, как у того, кто прекрасные песни поёт. – И добавил, обводя широким жестом пространство: – Ты только посмотри, какая красота!
Я тоже сделал глоток, мысленно поминая Гаршина и всех тех, чей прах в итоге тут обрёл покой. Я был не согласен: поющий прекрасные песни вполне может не осознавать свои деяния, не поверять их беспрестанно гармонией светил, не ведать, ёксель-моксель, что творит, поскольку он просто не умеет петь по-другому. Но как тут возразишь? Действительно, в погожий майский день русские кладбища на диво хороши.
Георгий занимался наладкой пустот-резонаторов, ответственных за приём отголосков Зова, в то время как я был увлечён воспроизводством чистых, освобождённых от фоновых шумов звуков потусторонней музыки. В принципе, мы с разных концов запаливали одну и ту же свечку. В наладке резонаторов упражнялся и Сократ, но он использовал на своих софистических сеансах логико-речевой метод, в то время как Георгий, так сказать, практиковал фонохирургию. Как он пришёл к этому, не знаю. Возможно, сказалось краткое общение с покойным ныне корифеем Неустроевым, которому по силам было абсолютно всё и даже немного больше. А возможно, дело в интуиции и врождённых способностях. В конце концов, бывают дарования к внушению или чутьё на воду, как у природных лозоходцев.
Должен наконец сказать: Георгий – тот самый подававший некогда надежды специалист, который так и не защитил на мне докторскую диссертацию. Ну тогда, когда я был шестилетним ребёнком, а он исследовал пульсирующий шарик у меня внутри.
Однако, несмотря на несложившуюся диссертацию, для Георгия эта история имела продолжение. После констатации моего – на тот момент уникального – случая, он стал подробнее исследовать своих пациентов и у некоторых обнаружил нечто подобное моему пузырю, но в зачаточном (или всё-таки рудиментарном?) виде – булавочная головка, не более. У остальных же – просто незаметная складочка соединительной ткани. Георгий зачастил в прозекторскую – при вскрытиях находил и у покойников этот не то пузырьковый рудимент, не то зачаток, брал образцы мёртвых тканей, делал срезы, исследовал под микроскопом. На свой страх и риск ставил эксперименты, не согласованные с больничным руководством. Увлёкся так, что запустил пациентов с их заурядными болячками и вызвал подозрение коллег. Дальше – больше. Крест на текущей научной работе, раздор с начальством, увольнение.
Текущей научной работой Георгия были экспериментальные исследования по воздействию звуковых волн на клетки организма с нарушенным механизмом апоптоза. Не просто волн – направленных низкочастотных колебаний. Впрочем, он использовал колебания в весьма широком спектре и исследовал их воздействие уже не только в области злокачественных новообразований. А вскоре и вовсе перестал интересоваться бессмертными клетками, полностью сосредоточившись на любопытном пузырьке.
После конфликта с руководством низкочастотная научная тема была вычеркнута из планов академической лечебницы. Однако Георгий успел набрать изрядный клинический материал и в общих чертах нащупал методику фонохирургии в области открытого им органа. Впоследствии он частным порядком продолжил исследования и теперь был способен концентрированной звуковой волной переменного тона расправлять загадочную складочку и формировать из завязи оптимальный пузырь-резонатор.
В лучших традициях научной одержимости Георгий первым делом проверил методику на себе. Вслед за оценкой параметров изменившейся рецепции пришло осознание функции эластичного шарика как своего рода колебательной мембраны, как спящего органа слуха, предназначенного для восприятия потусторонней музыки – симфонии упорядоченного космоса. Георгий называл этот неслышный обычным ухом гармоничный гул, отзывающийся радостью в каждом уголке сознания, рокотом мироздания. Само собой, после этого открытия до рутинной медицины ему больше не было дела. Он обнаружил главную причину человеческой бесприютности, его оставленности и сиротства. Более того, он был способен человека тугоухого вновь в гармонию космической симфонии включить. Включить, увы, только отчасти и в сугубо индивидуальном, штучном, что ли, порядке, но тем не менее…
«То, что ты называешь тугоухостью, – сказал он мне однажды, – в действительности – синдром отсутствия шестого чувства. Хотя, конечно, счёт неверный – с точки зрения иерархии органолептики или, если угодно, перцепции сущего это чувство по значению должно быть первым. Способность внятно расслышать рокот мироздания – безупречную череду аккордов гармонии сфер, включая сферу социальную, сферу нашего совместного бытия, – могла бы послужить достаточным условием для окончательного обустройства этого бытия. Такая способность позволила бы нам избавиться от революций, злоупотреблений властью, законодательной чепухи, разрушительных преобразований – вообще всякого несовершенства повсюду и во всём. Самозванец в деле государственной жизни был бы изгнан с позором, как дилетант из сыгранного оркестра: придёшь домой, передай наши соболезнования жене – как можно спать с таким неритмичным существом?! Ах, если б только аккорды этой великой музыки доходили до каждого из нас как до её первейших адресатов!» Мне это было знакомо. Разве не о том же я грезил в скиту Оловянкина? И даже раньше – Царствие Небесное, похожее на филармонию… Что поют там ангелы? Это самое Царствие Небесное они и поют, как граждане идеального государства каждым своим деянием, будто хорошо настроенные инструменты, исполняют этого государства партитуру.
Порвав с медициной, теперь Георгий называл себя наладчиком, хотя по роду деятельности, так или иначе связанной с музыкальным контекстом, ему пошло бы больше называться настройщиком. Но даже безупречно настроенный резонатор не мог беспрепятственно одолеть фоновой завесы в области слышимой музыки, мешающей, как треск в эфире, распознанию отзвуков творящих аккордов. А без того рокот мироздания, принимаемый с помехами, то и дело корчила судорога скрежета и фальши. То есть мог – настроенный резонатор мог одолеть завесу, но человеку приходилось справляться с этим делом в полуслепом (диктат оптической метафоры), мучительном режиме, в каком одолевал её я. Ведь царящая вокруг мнимая музыка, извратившая наш слух, никак не может обойтись без драматической концепции, без заёмной семантики, всё время норовя удобным образом в неё улечься, – теоретик музыки Леонард Мейер называл такой подход «кинетико-синтаксическим» способом сочинительства. В результате музыка перестаёт довольствоваться собственным, присущим ей изначально смыслом и начинает впитывать добавочные, внешние по отношению к ней идеи. Впитывать и их иллюстрировать. Вероятно, и кладбища Георгий выбирал для прогулок потому, что в городе это были наименее засорённые фоновыми шумами пятна – прообразы чистых каналов трансляции рокота мироздания.
Георгий считал, что пузырёк, этот то ли едва нарождающийся в нас, то ли едва не отмерший орган, следует неустанно упражнять и развивать. Нам требуется к нему приноравливаться, учиться чувствовать им, пытаться как можно полнее, во всех оттенках воспринимать доселе заповедную ткань мироздания – неслышимую часть сущего. И тогда рано или поздно он, этот пузырёк, подобно монгольфьеру или возвышающему духу, недаром вдутому в телесную физику, вознесёт нас и позволит полностью влиться в музыку сфер, чтобы зазвучать в ней полновесной, соразмерной темой.