Ястреб халифа — страница 31 из 110

– Это не лезет ни в какие ворота! Скажи, что ты шутишь!

– Между прочим, эти стихи сочинил Джунайд, – продолжала веселиться Тамийа-химэ.

– Прости, но я был о твоем супруге лучшего мнения, – отрезал нерегиль. – Уж он-то не должен был поддаваться на дурацкие суеверия и оскорблять Единого своими странными домогательствами.

– Мы пролили много крови в сражениях на остриях слов, и еще больше мы пролили чернил – в том числе и тогда, когда кидались друг в друга чернильницами, – фыркнула женщина. – Но увы: я могу дать Джунайду напиток бессмертия и продлить его молодость, но не могу изменить его природы. Он остается человеком и… ашшаритом.

И Тамийа-химэ вздохнула с грустью, а притворной ли, подлинной – осталось скрыто за тканью платка.

Тут шедшие перед ними Майеса и Ньярве остановились как вкопанные. Из темной арки ворот дохнуло сыростью и могильным холодом. Тарег поднял глаза: над невысоким, в десять локтей, сводом, выбит был круглый медальон, разделенный письменами куфи на три лепестка – Али, Али, Али. Точно такой же, как на том входе. Нерегиля замутило – от нахлынувших воспоминаний и вскипевшей следом ярости. Сзади напирал народ.

Тарег тяжело задышал – подобно остальным, он чувствовал преграду как упершуюся ему в грудь ладонь. Майеса наклонила голову и застонала сквозь сжатые губы.

И тут с другой стороны черного прохода, из залитого солнцем проема в его конце донеслось:

– О следующие за мной! Проходите же, идите за мною след в след, никуда не сворачивая!

Зу-н-Нун пригласил их, открывая путь под охранный знак.

Со свистом выпустив воздух сквозь стиснутые зубы, Тарег двинулся вперед. Майеса и Ньярве, шедшие впереди, зашипели, но шагнули в тень арки.

Не успели они, дрожащие и замерзшие, как в зимний холод, выйти на солнце, как в небе над их головами поплыли пронзительные человеческие вопли. Со всех минаретов всех пятнадцати мечетей Куртубы понесся третий призыв муаззина. Пятнадцать голосов, сливаясь в нестройный, отвратительный, визгливый хор, завывали и повторяли – Имя за Именем. Тарега снова замутило. У Тамийа-химэ пошла носом кровь – на ткани платка стало расплываться бурое пятно.

Люди на крохотной привратной площади и на улице впереди и позади них молитвенно падали ниц, прямо на булыжники мостовой Верхнего города.

– Чтоб вам всем так и сдохнуть кверху жопой, – пробормотал нерегиль, дрожа от ненависти и опускаясь на колени.


– …И благородный Абд-аль-Вахид ибн Умар ибн Имран ибн Умейя в своей милости и мудрости призывает Амр ибн Бахра, факиха[34] Куртубы, дать ответ на вопрос: какой кары достоин вероотступник, упорствующий в своих заблуждениях?

Ибн Бахр, представительный мужчина за сорок, с соответствующими должности животом и курчавой бородой, степенно кивнул и ответил:

– Воистину смерти!

Люди на Большой базарной площади толкались и перешептывались, переминались с ноги на ногу и тыкали пальцами в сановников на ковровом помосте. Там искрились драгоценные эгретки на чалмах, метали разноцветные искры перевязи с саблями в дорогих ножнах, пылала на утреннем солнце парча кафтанов. Гвардейцы Умейядов, рослые, высокие воины в роскошных узорных халатах из золотистого шелка поверх кольчуг, сдерживали молчаливо напиравшую на их шеренги толпу.

– И благородный Абд-аль-Вахид ибн Умар…

Огласитель приговоров судебного ведомства продолжал опрашивать власть предержащих согласно обычаю. Народ на площади скучал, нетерпеливо прислушиваясь к тягомотине законников – людям уже хотелось перейти к, скажем прямо, сладкому.

Джунайда поставили на колени посреди второго помоста – прямо на голые доски. На плечах ему оставили лишь белую рубашку. Грудь, локти и запястья приговоренного стягивала крепкая веревка из верблюжьей шерсти – два ее конца держали в руках помощники палача, вставшие по обе стороны от преступника. Палач с обнаженным ханаттийским тулваром в руке стоял прямо за спиной Джунайда. Люди с охами и ахами показывали друг другу пальцем на громадный изогнутый меч – говорили, что старый Умар выписал его из самой столицы Ханатты вместе с искусным палачом.

– …Воистину смерти!

Верховный муфтий Куртубы сказал свое веское слово – и огласитель приговоров повернулся к Абд-аль-Вахиду и отдал глубокий поклон.

– Преступник приговорен к смерти! – разогнув спину, воскликнул он.

– Приступайте! – взмахнул рукой глава Бени Умейя.

Помощники палача вынули из ножен джамбии: Джунайда следовало развязать, чтобы разложить на помосте более подходящим для четвертования образом.

Изогнутое лезвие кинжала разрезало веревку точно между локтями приговоренного. Второй помощник дернул ее, чтобы смотать и отложить в сторону. Спешить им было некуда. Народ на площади хотел зрелища.

Когда над помостом вдруг с шелестом что-то мелькнуло, никто не сообразил, что это. Ярко-алое платье с широкими рукавами до земли – оно вдруг вспыхнуло прямо рядом со стоявшим на коленях Джунайдом.

Когда на лица ближайших к помосту стражников хлестнуло горячей кровью, кто-то вскрикнул.

Когда на площади завопили от ужаса все, кто мог вопить, палач и оба помощника уже корчились и катались по доскам, молотя каблуками сапог, – из их раскромсанных шей брызгала во все стороны яркая красная кровь.

Джунайда на помосте уже не было. Впрочем, всем уже стало не до него.

Женщина в алом шелке перемахнула в жутком, нечеловеческом кувырке на соседний помост, и все поняли, что сегодня утром на этой площади умрут совсем другие люди. Следом за ней на ковры с хлопаньем рукавов вспрыгнули еще три аураннки, и кровь фонтанами забила во все стороны.

Женщины в развевающемся желто-розовом и сиреневом шелке полосовали людей парными мечами-тикка.

От них пытались отбиться, кто-то успел выхватить кинжал – но его лезвие перехватила изогнутая длинная гарда тикки и выдернула из так и не успевшей нанести удар руки. Свистнул клинок, человек заорал, зажимая обрубок руки, из которого мелкими брызгами пылила кровь. Над площадью раздались пронзительные вопли, перекрывшие крики мечущейся толпы: над головами орущих и бестолково давящихся людей пронеслись еще три женские фигуры – и как стервятники спикировали в свалку на помосте сановников Умейядов. Одна из них вцепилась зубами в то, что осталось от руки несчастного, тот дико заорал, пытаясь стряхнуть с обрубка мотающую гривой женщину в ослепительном, цыплячьего цвета шелке.

Умейяды дрались отчаянно – но в тесноте и давке среди подушек они спотыкались и падали, не имея возможности обнажить мечи. Женщины хлестали рукавами, как змеями, обвивали ими руки – и дергали на себя, прямо на лезвия тикки.

И тут еще целая стая этих дочерей иблиса бросилась прямо в толпу на площади: меткими, секущими ударами они вспарывали артерии на горле, и люди с воплями кидались в разные стороны от дрыгающихся, разбрызгивающих горячий красных дождь тел. В уводящих с базарной площади проулках, в арках и дверях домов верещали женщины и дети – их давили, сбивали с ног и топтали. Люди рвались прочь из страшной ловушки между высокими стенами – и забивали телами все возможные пути отхода.

Очнувшиеся от обморочного оцепенения стражники кинулись кто куда: кто на помощь знатным Умейя на роковом помосте – там, впрочем, уже почти никого не осталось в живых, – а кто на помощь обезумевшим людям на площади. Воины копьями и дротиками пытались достать перелетающих и кувыркающихся над головами тварей в роскошных платьях.

Заревела труба, распахнулись ворота дворца – и в толпу на площади врезалась еще сотня гвардейцев Умейядов. Их тут же начали облеплять и сбивать с ног виснущие на рукавах, истошно верещащие люди.

– В масджи-ид! Нужно укрыться в масджи-ид!!! – с балкона дома кади надрывался какой-то человек. – Все в мас-джи-ид! Нечисть туда не пройде-ет!

Через мгновение на балконе полыхнул розово-желтый шелк. Человек зашатался, зажимая ладонями плюющийся кровью длинный разрез у себя под подбородком.

– Не пройдет, – прошептали его холодеющие губы.

Последним, что он увидел, было улыбающееся лицо женщины ангельской красоты. Его тело перегнулось через перила балкона и сорвалось вниз, на скользкие от крови булыжники Большой базарной площади Куртубы.


Перед Голубиными воротами масджид кружился дервиш. Для стоявших под резной подковой входа его одежды и рукава раскрывались ярким белоснежным цветком. За танцем наблюдало всего пять человек, из них трое – женщины. Все взрослое население города толпилось на базарной площади, где сегодня казнили вероотступника.

В самой мечети, кроме нищих, трех десятков благочестивых верующих с семьями и учеников местного медресе, усевшихся под арками боковых залов, не было никого. На пятничную проповедь, явиться к которой просил Зу-н-Нун, не пришел почти никто – даже сам верховный муфтий, которому следовало ее произнести.

Третий призыв муаззина, давно отзвучавший в голубом небе утра над Куртубой, никого не призвал к молитве в масджид.

Когда с западного конца квартала, от Факельной стены и базара, донеслись странные крики, дервиш прекратил кружиться и на мгновение замер. Потом Зу-н-Нун поднялся по ступеням, вошел в масджид и звучно крикнул:

– Верующие Куртубы! Вы можете расходиться по домам – пятничная проповедь произнесена, и сказавший ее благословил ваши головы!

Люди, испуганно и недоверчиво переглядываясь, стали подниматься с плит пола и сворачивать молитвенные коврики. Из дверей Прощения – они вели в женский зал – опасливо выглянули две хорошенькие головки в белых платках.

Старый Вахид, кузнец и староста своего квартала, наконец решился подойти к уважаемому шейху суфиев и поклонился:

– О учитель! Смиреннейше прошу тебя разъяснить твои слова! Как понимать, что пятничная проповедь уже произнесена? На минбар никто не всходил, и оттуда не донеслось ни единого слова!

– Ты говоришь истинную правду, о Вахид, – ответил дервиш. – Вы ничего не слышали, однако проповедь была сказана. Сегодня ее произнес ангел тишины.