Явье сердце, навья душа — страница 22 из 46

— Вымыть их надо, — деловито сказала Ладка. — Вы, человеки, уж больно привередливые. И земля вам на зубах хрустит и червяки вам невкусные…

Она призвала ручей: едва приложила серо-зеленые ладошки к траве, и вот он уже зажурчал между камнями.

— Попробуй сама, — искрясь энергией, предложила Ладка.

— Что ты, не смогу, — стушевалась Яснорада.

— Сможешь, сможешь! Даже отец наш разглядел в тебе силу древесную, и я ее вижу — кипит внутри, бурлит, да выхода не находит.

Яснорада несмело приложила руки к земле. Вздохнула спустя несколько ударов сердца.

— Видишь? Не выходит…

— Всему вас учить, — буркнула лесавка. — Сапоги сними с себя, кожу голую солнцу подставь. Ближе к природе-матушке станешь.

— Сапоги сниму, — поразмыслив, согласилась Яснорада. — Платье — не буду.

— Перед лесом ты наготы, что ль, стесняешься? Хочешь, укроем тебя листвой? — развеселилась Ладка.

Яснорада стянула сапоги, ступила на траву босыми ногами. Ахнула, когда листочки, что поляну усеяли, вдруг раскрылись, а под ними на изумрудном ковре заалели спелые ягоды. Земляника!

— Говорила же! — Ладка запрыгала на месте от восторга. — Говорила!

И Яснорада радовалась — до того момента, как земля ее в себя потянула. Глянула вниз — пальцы ног отвердели и удлинились. Испугавшись, она отпрыгнула в сторону. Точнее, попыталась — не пустили ступни, что корнями в землю ушли. Яснорада упала, часто-часто дыша. Подтянула ноги к груди — обычные, перемазанные в земле ноги — и какое-то время лежала, их ощупывая.

— Ничего не пойму, — призналась Ладка. — И лесавка ты вроде, и не лесавка.

Успокоившись, Яснорада медленно поднялась. Набрала земляники в котомку с грибами, стараясь не замечать, как на костяшках пальцах проклевываются почки, а из них тянутся тоненькие, скрученные в спираль листки. Сапоги, однако, с собой взяла, обувать не стала.

Вместе с Ладкой они вернулись к прогалине, на которой лесавки и лесовики тискали разомлевшего от ласки Баюна. Кот лежал на спине, пока ручонки-веточки чесали пушистое пузо. Оглушительное мурчание было слышно за версту.

— Тоже мне, охранитель, — фыркнула Красия. Самая старшая на вид из лесавок, скрестив руки, наблюдала за малышней. — Подопечную на ласку быстро променял.

Баюн лениво открыл один глаз. Завидев Яснораду, ойкнул и поднялся на задние лапы. Начал было оправдываться, что времени счет потерял, но осекся. Обеспокоенный взгляд прошелся по правой руке Яснорады. Мышцы и кости ее стали тонким, гибким деревом; кожа атласная, девичья стала гладкой изумрудной листвой.

— Странная девица ты, — задумчиво сказала Красия. — Но забавная. Будешь неподалеку от леса нашего — в гости заходи.

— Заходи, — закивала Ладка и крепко-крепко обняла на прощание.

Яснорада обняла в ответ, скрестив на спине лесавки руку и ветку.

***

Когда поляна с лесной нечистью осталась позади, она спросила Баюна:

— Помнишь, Красия меня подменышем назвала? Отчего, знаешь? — Задать вопрос ей самой Яснорада все-таки постеснялась. — А Ладка еще говорила что-то про Явь…

Баюн слушал, слушал голоса своих духов навьих. Покивал и только потом отозвался.

— Не все лесавки да лесовики рождены от кикиморы и Лешего. Есть среди них и заблудившиеся в лесах дети. Кого мать бранным словом прогнала, кого заманил в чащу сам Леший… Назад они уже не возвращаются, про жизнь прошлую навсегда забывают. Кожа их белесая с волосами русыми зеленеют да листвой покрываются. Лес становится землей их родной, отцом — Леший. Говорят еще, сами лесавки приучены из колыбелек явьих девочек похищать, своих будущих сестричек. Те растут, и вовсе природы своей не зная, и года спустя от нечисти навьей их уже не отличить.

Яснорада вспомнила светлую, будто солнышко, лесавку и мотнула головой.

— Не может быть, чтобы Ладка детей похищала. Вырастит даже, века в лесу проживет — а такой не станет.

— Навьи дети как люди, Яснорадушка. И хорошего от них можно ждать, и плохого.

Они шли через лес, а слова Баюна еще долго не давали ей покоя. Долго молчала она, размышляя.

— Знаешь, что странно? — спросила Яснорада, вспугнув подступившую к ним тишину.

Будто обрадовавшись звуку ее голоса, где-то в высокой кроне деревьев запела птичка. Баюн непременно сказал бы, что это за птица и может даже, о чем она поет, если бы не слова Яснорады.

— Что же?

— Сколько мы идем по лесу, ты ни разу к еде не притронулся.

— Не по мне ягоды эти да грибы, — поморщился Баюн. Добавил мечтательно: — Молочка бы да каравая…

Посмеиваясь, Яснорада сказала:

— Вот только я без этих ягодок и грибов не прожила бы — голод бы замучил. А тебе все трын-трава. И подрос ты на целый аршин… на пол-аршина так точно.

— Правда? — Остановившись, Баюн ощупал пушистый живот. Спросил обеспокоенно: — Поправился, говоришь?

Яснорада с фырканьем закатила глаза.

— Не поправился, а вырос. А расти-то тебе с чего?

Баюн сосредоточенно хмурился, с подозрением оглядывая собственное тело — слова Яснорады его, верно, не убедили. Она же размышляла вслух:

— Я вот еще о чем думала. Как ты выжил в лесу своем, без молока да без караваев?

— Спал я, — неуверенно отозвался Баюн.

— Но когда люди спят, когда спит даже навья нечисть, им тоже нужна еда.

— К чему ты клонишь, Яснорадушка?

— Чужие истории тебя кормят, — наконец выдохнула она. — С тех пор, как навьи голоса с тобой говорить начали, ты не по дням, а по часам растешь. Вот я и подумала… Что если тебе в уши нашептывали истории, пока ты, словно Леший, сторожил свой лес? Вот отчего ты помнил, что такое Навь — голоса твои, соглядатаи, осведомители, тебе рассказали.

Глава восемнадцатая. Волшебные гусли

Та ночь, как понимал теперь Богдан, была переломной.

Однажды его одноклассник серьезно заболел — гриппом, кажется. В один из дней температура подскочила до сорока. Врач сказал: если эту ночь переживет — значит, выживет.

Что бы ни произошло с Богданом, ночь, когда его объял смертельный, промораживающий до костей холод, он тоже пережил. Беда в том, что проснувшись наутро (удивительно, что вообще уснул), он почувствовал в себе что-то странное. Что-то новое. Что-то чужое. Проблема в том, что это «что-то» не так-то просто было распознать. Объяснить — еще сложней.

За завтраком он был молчалив. Пришел Матвей — чуть раньше, как обычно. От яичницы отказался, от чая с печеньем не смог — тоже как обычно. С набитым ртом рассказывал маме Богдана о том, что сердце птицы во время полета бьется тысячу раз в минуту, волнистые попугайчики могут поворачивать голову на сто восемьдесят градусов, как совы, а красавцы снегири, кроме семян и ягод, едят пауков. В копилке знаний Матвея лежало с сотню фактов о птицах.

— Почему птицы? — с улыбкой спросила Екатерина Олеговна.

Матвей задумался, но совсем ненадолго.

— Они свободны. Вольны делать все, что захотят. Могут улететь хоть на край земли, хоть на Северный полюс. И увидеть то, чего никто не увидит.

— Но ведь ты не станешь птицей лишь оттого, что наблюдаешь за ними, — рассмеялась Екатерина Олеговна.

Заправила за ухо гладкую темную прядку и подлила в кружку Матвея кипяток.

— Зато я стану немного ближе к тем, кто умеет летать, — сказал он со смущенной улыбкой.

Богдан без особого энтузиазма ковырялся в тарелке. Аппетита не было. Внутри него — то ли в груди, то ли в желудке — будто что-то замерзло. Он ощущал это «что-то» острым осколком льда. От него, будто брошенного в Богдана Снежной Королевой, холод растекался по всему телу. И с каждым его вздохом внутри становилось все холодней. Будто осколок этот в нем пускал ветвистые хрустальные корни, а те становились венами, по которым вместо крови тек жидкий лед.

Богдан мотнул головой. Какая только чушь не придет в голову, когда мозг затуманен болезнью.

В конце концов, он не умирает. Холодно? Ну бывает. Вон, люди в тундре живут, работают на Северном полюсе. Им тоже холодно. Ничего, терпят, справляются. Да и самое страшное уже позади. Не умер тогда, когда на это были веские причины, и сейчас уж точно не умрет.

Подумаешь, холод!

Мысли сделали еще один виток, и так по кругу, повторяясь. Вздохнув, Богдан понял, что лишь пытается успокоить сам себя. Отложил вилку в сторону.

— Наелся? — удивилась мама.

В последнее время он всегда съедал завтраки, обеды и ужины подчистую. На тарелке ничего не оставлял. Будто пытался наверстать все после комы. Богдан кивнул. Даже просто держать вилку в окоченевших пальцах было непросто. Аппетит окончательно пропал.

Провожая его в школу, мама смотрела настороженно. Приложила руку ко лбу.

— Какой-то ты бледный…

Только Матвей ничего не замечал. Впрочем, Богдан удивился бы, будь все иначе.

Неестественный холод настойчиво отказывался покидать его тело. Это злило. Смиряться Богдан не собирался, но и сделать ничего не мог: ни горячий чай не помогал, ни обогреватель, включенный в комнате втайне от родителей, ни старомодная, еще бабушкина, грелка.

И мало ему было ощущения, будто он — живой мертвец, по чьему телу кровь уже не циркулирует, на него свалилась новая напасть.

Вернувшись со школы, Богдан бросил рюкзак у письменного стола. И оторопел, когда тень от рюкзака, сгустившаяся, налившаяся чернотой, будто соком, метнулась вправо. Там и застыла.

«Показалось», — с ледяным спокойствием подумал Богдан. А что еще оставалось? Иногда случалось, что на периферии зрения мелькнет черное пятно. Оглянешься — ничего. Просто обман зрения. Беда в том, что тень продолжала сидеть в углу комнаты. Неправильная какая-то. Нечеткая, размытая по краям. Она казалась даже не тенью, а кляксой или… черным пятном, о котором известно каждому близорукому человеку. Снимаешь очки или линзы, и очертания всех предметов в комнате расплываются. Детали стираются и остаются только пятна.

Богдан щурился, пытаясь разглядеть кляксу получше. Даже глаза протер. Пятно будто издевалось над ним — осталось прежним и исчезать не спешило. Он раздраженно выдохнул.