Явье сердце, навья душа — страница 23 из 46

— Ну и сиди там.

Богдан принял душ, переоделся и пошел в Дом культуры. Гусли он оставлял там, в специальном шкафчике, который бдительная вахтерша Галина Никитишна всегда запирала на ключ.

Когда они жили в деревне, его увлечение особо никого не удивляло. Многие знали его дедушку, да и в местном ДК большинство — баянисты, аккордеонисты и гусляры, которые очень часто выступали на местных праздниках. Потом отец нашел хорошую работу в городе и уговорил их переехать. Маму в деревне больше ничего не держало, Богдан был слишком мелким, чтобы его мнение учитывали. Он потерял друзей, которых, наверное, все равно потерял бы — после школы или после института. Но любовь к гуслям осталась.

В городском ансамбле гусляров, к которому Богдан присоединился почти сразу после переезда, были и взрослые, и его сверстники. Худые, стеснительные пареньки. Их обижали. Часто. Местная гопота смеялась и над ним. Его тоже пытались обидеть. Пытались — потому что не позволял. Не раз и не два Богдан приходил домой с разбитыми костяшками, куда реже — с разбитой скулой или губой. Дедовский характер — мягкий, спокойный, он не унаследовал. Как мягко упрекала мама, весь пошел в отца — в детстве (а если еще честней, до того, как у него появилась семья) знатного задиру.

Увлечению Богдан отдавался со всей страстью. Девочки на школьных концертах слушали заворожено, а вот ребята не проникались. Вроде как, стыдно парню иметь «девчачьи» увлечения. Право делать то, что хочет, Богдан отстаивал так, как мог.

— Поберег бы руки, — глядя на разбитые костяшки, огорченно вздыхала мама.

Отец, пока она не видела, ткнул в плечо и прошептал на ухо: «Молоток».

Дедушка Богдана был прекрасным гусляром. Вспоминая о нем, мама всегда улыбалась, но к улыбке добавлялись блестящие в уголках глаз бисеринки слез, которые она, стесняясь, украдкой вытирала. Она называла его «неправильным пенсионером». Дома он сидеть отказывался, почти каждый день выбирался на улицу с гуслями, подвешенными на груди за широкий тканый пояс. Играл на лавочке между двумя пятиэтажками, и люди, уже зная о нем, часто прокладывали путь через их двор. Останавливались, чтобы послушать, и с улыбкой расходились.

Но больше всего дедушкина игра нравилась Богдану.

Детвора смешно танцевала, а дедушка еще и пел, сам себе аккомпанируя. Голос у него был глубокий, тягучий и густой, как мед. Иногда черты его лица забывались, стирались, и тогда Богдан смотрел на фотографию на комоде в маминой спальне. Просто чтобы вспомнить. Но голос дедушки всегда жил в его памяти, а на него, словно на тонкую проволоку — бусины, нанизывались звуки гуслей.

Когда дедушка ушел из жизни, мама словно истаяла. На похудевшем лице лихорадочно блестели светло-серые глаза, вселяя в маленького Богдана тревогу. Проводив отца в последний путь, она почти не выходила из комнаты. Она не плакала, но напоминала свечу, от которой остался лишь огарок. Отец Богдана не знал, как ей помочь.

Маленькому Богдану казалось, что частичку души его мамы дедушка забрал с собой. Но как ее вернуть? Вспомнилось, как детвора вместе с Богданом весело танцевала под звуки дедушкиных гуслей, как радовалась мама. Глаза ее сияли — как солнце даже, не свеча! Так может, именно в гуслях крылась магия, которой она лишилась? И потому потеряла саму себя?

В отчаянии Богдан отыскал гусли — из дома дедушки они перекочевали в их дом. Положил волшебный инструмент на пол гостиной и благоговейно тронул пальцами струны, подражая движениям самого лучшего в мире гусляра.

Звуки выходили ужасные — совсем не дедушкины. Но в спальне родителей, в которой папа успокаивал жену, воцарилась тишина. Дверь, скрипнув, отворилась. На пороге стояла босая мама — ее бледная тень с огромными глазами. Она ежилась в тоненькой ночнушке — выбралась из постели, забыв даже набросить халат, и во все глаза смотрела на сына.

Непокорной черной гривой волос Богдана пошел в дедушку. И голоса их — глубокие, низкие, были похожи. Но это сейчас. А тогда он тоненьким голосом завел единственную песню, которую помнил, и, кажется, безбожно исковеркал слова.

Впервые после похорон отца мама заплакала, уткнувшись в грудь растерянного мужа. И, кажется, ожила.

Еще несколько лет Богдан жил с убеждением, что гусли по-настоящему волшебны. Что они способны исцелять разбитые сердца. Он понял, что должен во что бы то ни стало научиться на них играть.

Он и сейчас верил в магию гуслей. Просто она была иной, не такой явной, как в сказках и сказаниях. И все же… она была.

Глава девятнадцатая. Царица русалок

Навь была… другой. Странной, чуждой. Маре не хватало в ней стылости и серебра, а вот зелени и золота здесь оказалось вдоволь. Затосковав по холоду под жарким, обжигающим даже солнцем, зиму она все же призвала. Та ступала за Марой тенью — серебристой только, не дымчатой и не угольно-черной. Ткала тончайшее кружево и сверкающей паутиной окутывала ветви, покрывала инеем изумрудную траву.

Те крупицы знаний, что получила Мара в Кащеевом граде, уверили ее: там, где находилось средоточие ее силы (где-то там, во владениях Карачуна), зелень не росла. Попросту не выживала. Однако к ней Мара быстро потеряла интерес. Как и к снующей тут и там нечисти — существам Нави.

Люди ей нужны были, а не… существа.

Впрочем, и те ей совсем не обрадовались. Провожали хмурыми взглядами, мрачно смотрели на оставленный Марой инеевый след — словно шлейф платья явьей невесты. Но именно они, сами того не зная, поведали царевне о старых ее знакомых. О живой девице и ее прикормыше. К людям те, шепталась нечисть, направлялись. В Чудь.

К людям, в Чудь, захотелось и Маре.

***

Лес будто не желал так легко отпускать Яснораду. Уже и кончился давно, сменился долиной, а мыслями она все еще была среди переплетения ветвей.

— Повезло мне, значит, что свою во мне признали, — задумчиво сказала Яснорада.

Глянула на руку, что еще недавно листьями колыхалась на ветру. Брови озадаченно взлетели — рука как рука. Живая, теплая, человеческая.

— Чары лесные? — неуверенно предположил Баюн.

Яснорада пожала плечами, а сама и сказать не могла бы, что чувствует. Вроде бы радоваться надо, что она не нечисть лесная. Вот только кто она тогда? У духов леса и дом был, и семья — самая что ни на есть настоящая. Красоты местные и быт отлаженный. Старшие, вроде Красии, за малышней приглядывают, Леший, как и положено отцу, главе семьи — за всеми ними. Древесницы деревья охраняют, Боли-бошка — ягоды, боровички — грибы. И уютно так все, размеренно — если забыть о коварстве нечисти, что путает следы и в чащу людей заманивает. Будь Яснорада лесавкой, осталась бы там, и корнем в землю навью вросла, как уже в чужую врастала.

Волшебный клубок из сундука Ягой, вместе с блюдцем последний ее подарок, катился вперед, по полям и по тропкам, держа путь к Чуди. Катился да остановился. Изумрудную гладь долины прорезала река — глубокая, с водой чистой, хрустальной. На берегу той реки сидели девицы. Баюн — или духи его — заприметил их издалека.

— Мавки, говорят, там, русалки да бродницы.

Ни о ком из них прежде Яснорада не слышала, и в книгах Ягой не читала. Неужто люди явьи вовсе не знали про Навь?

— Самые добрые, кроткие нравом из них — бродницы. Плавают они в тихих заводях, почти невидимые даже для навьих детей. Броды речные, как водится, охраняют. Открывают их тем, кого достойным сочтут, а от других прячут. Дружелюбен к ним будешь, попросишь о помощи — и тебя на другую сторону переведут. Если матушки за детьми своими не углядят, а те заиграются и к воде подойдут слишком близко, бродницы их от опасности уберегут. Нырнут поглубже да пошумнее вынырнут, чтобы детвору всплеском напугать. А если человек злой или враг навий в их воды ступит, они разрушат броды и заведут его в глубокие омуты.

— А мавки?

Странное что-то чудилось Яснораде в этом слове, тревожное.

— Те посуровей будут, понесговорчивее. И красивы они — так, что глаз не отвести. Волосы длинные, шелковистые, даром, что зеленые, кожа белая-белая, фигура статная, ладная. Заглядишься на них — защекочут до обморока, в воду утащат.

— Кого утащат? — испуганно спросила Яснорада.

— Красных молодцев, кого же еще! Резвятся в воде, играют, плещутся, соблазняют красотой своей, голосами ласковыми. А молодцы и рады соблазниться. — Баюн понизил голос. — Говорят, из некрещеных девочек, что в реках-озерах когда-то сгинули, мавки и получаются.

Наверное, совсем еще недавно сказанное привело бы Яснораду в ужас. Но она сидела с болотниками за одним столом и вместе с лесавками каталась на спине Лешего… Нечистью, что привыкла людям козни строить, ее уже не напугать.

— А русалки?

— Как и у мавок, у них любимая забава — завлечь бедолагу какого в омут, в царство свое заманить. Несчастные они, при жизни любовью обделенные. Вот и пытаются, став нечистью навьей, кусочек счастья у судьбы выманить. Вот и уносят красных молодцев в подводные жилища, где те оживают и русалочьими мужьями становятся. Роскошью и лаской окружают, в рот заглядывают, все желания исполняют. Кроме одного — вернуться к жизни былой, вырваться из царства речного.

Яснорада неодобрительно хмурилась.

— Выходит, ничем русалки не лучше мавок?

— Как знать, Яснорадушка. Русалки могут влюбиться в людей, а мавки с ними только играются…

Завидев чужаков, речные духи насторожились. Одна из русалок — та, что с рыбьим хвостом, улыбнулась, явив ряд мелких острых зубов. Сидящая рядом мавка с длинными, стройными ногами улыбки расточать не стала. Смотрела настороженно, пропуская сквозь тонкие пальцы опутанные водорослями волосы. Самые пугливые, стеснительные или нелюдимые попрятались еще до того, как Яснорада с Баюном достигли берега. На память о них остался только легкая дрожь водной глади. Может статься, это и были бродницы.

— Простите, — почтительно начала Яснорада. — Не хотим мы ни вас, ни дом ваш тревожить. Может, рядом есть мост какой?

Русалки с мавками вежливость не оценили. Одни молчали угрюмо, другие и вовсе отводили взгляд.