Язвительные заметки о Царе, Сталине и муже — страница 38 из 51

[14] Более далекого от всякой suffisance, более скромного человека-писателя, чем Д. С. Мережковский, я никогда не встречала. Но он слитком громко и смело говорил всегда о «своем» (как и я), то есть о том, что считал верным и нужным знать другим, что, обычно никто о его этой «скромности» не подозревал, — или просто не думал. Он очень радовался, когда удавалось пристроить ту или другую книгу в какой-нибудь стране, радовался и тому, если за нее хорошо было заплачено (постоянной нашей бедностью он очень тяготился, выдавать его за особого героя, или святого, довольного своей нищетой, я вовсе не намерена), по-детски радовался, когда человек, ему приятный, хвалил что-либо, им написанное, на меня сердился, когда я недостаточно пространно говорила с ним о только что написанной вещи, или долго спорил, если я с чем-нибудь не соглашалась, — но о своей, в последние десятилетия «знаменитости» не только никогда не думал, — просто ею не интересовался. Частные письма со всякими hommaqes даже не сохранял, да и рукописей своих не сохранял. Если кто-нибудь писал ему, что он его «ученик», — он почти сердился, говорил, что никаких «учеников» не желает иметь и роли «учителя» разыгрывать не хочет.

Может быть, я не спорю, в этой небрежности к собственным работам, когда они были уже кончены, в неответности людям, подходившим к нему издалека, было преувеличение (не искусственное). Было и невнимание к отдельным, неизвестным, лицам, искренне к нему обращавшимся. Но так оно было и так оставалось, — я могла лишь кое-что подправлять, кое-что сохраняя, иногда отвечая от его имени людям, которым мне нравилось. Особенно не терпел он «поклонниц». Да их имелось у него не особенно много.

Вообще я нередко играла роль моста для кого-нибудь к Мережковскому-писателю. Не буду скрывать, что мосты часто проваливались. По моей вине или по вине по мосту идущего, — но никогда, кажется, не по вине — его.

Конец 1903 года. Дягилевского кружка — в прежнем виде — больше не существовало. Наш журнал тоже грозил кончиться: с запрещением Собраний Перцов от редакторства отказывался, да и последние средства иссякли.

Чтобы продолжать — нужен был новый редактор (подписывающий журнал, и в наших идеях, конечно). Кроме того, нужна была какая-нибудь серьезная вещь для напечатания, более или менее заменяющая отчеты о Собраниях. Сотрудники же наши все были молодые, начинающие, и нам сочувствующие, во всяком случае — без имен. И все они (как и мы) писали без гонорара. Платили мы только действительно нуждающимся — ив наших грошах. Да и с гонораром тогдашние «имена» к нам не пошли бы, а главное, мы и сами бы их не взяли. Это ведь были — во-первых, Горький и подгорьковцы, а затем Л. Андреев. и т. д. «Горькиада» расцвела в этих годах особенно. Моя статья о Горьком в «Новом пути» так характерна и так тщательно и точно предсказывает в 1904 году его роль в грядущем царстве большевизма, что я даже сделаю из нее краткие выписки, говоря о Горьком.

Много сказать о нем, как о Розанове, Блоке, Брюсове и др. я не могу. Этот человек встречался нам не часто, хотя и редких встреч с ним было довольно, чтоб понять его в полноте. Да имелась его «литература», а, главное, — шум и крики вокруг него, даже вопли — его последователей. Они встречались и по улицам в виде пьяных оборванцев, протягивающих теперь руку не как «студента» или «офицера в несчастье», а на каждом шагу, как «па-а-следователи Максима Горького». Но о Горьком скажу дальше (а пока отмечу, что дело наше с журналом устроилось — благодаря, конечно, Д. С.: он уже имел теперь «имя» (не горьковское, конечно, куда там!), он мог бы пристроить свой роман «Петр и Алексей» где-нибудь весьма недурно, но он решил отдать его целиком «Новому пути» — просто подарить. Роман этот («Петр и Алексей», третья часть трилогии «Христос и антихрист») должен был напечататься в первой, январской книжке журнала 1904 г.

Но Д. С. сделал для «Нового пути» и больше. Анна Григорьевна Достоевская дала ему ненапечатанные заметки из записной книжки Феодора Михайловича (они тоже пошли в январской книжке, — увы, с цензурными пропусками, с целыми строками точек!). И, наконец, Д. С. сделал усилие, которое, к общему нашему изумлению, увенчалось совершенно неожиданным успехом: было позволено допечатать оставшиеся отчеты запрещенных Собраний. Вот тогда-то, очевидно, и был Д. С. у грозного Победоносцева.

Журнал свой год начинал прекрасно, объявление было пышное. Перцов, при этих условиях, согласился остаться редактором еще на полгода. Январская книжка, действительно, вышла с начала до конца очень интересной.

Кроме прочего, там я начала печатанием свой дневник — «Путешествие к невидимому граду Китежу» — а в хронике как раз и была статья о Горьком, — о нем и о ней я и хочу сказать сейчас два слова.

Горький (Пешков) появился в Петербурге и в литературе еще в бытность «Северного вестника» с Флексером (Волынским) и Гуревич. Там он напечатал свой первый рассказ «Мальва», который, может быть, и не обратил бы на себя особого внимания, если б сразу не стало известно, что это человек «из народа», из «страдающих низов», и «что он с детства пережил!», и «как он выбился!». Ну, и все прочее. «Мальву» нашли «кишащей блестками гения» (тогдашний язык журналистов) и с непонятным упоением повторяли начальную фразу: «Море смеялось…»

Однажды редакцией «Северного вестника» был устроен пышный обед, или ужин, — не знаю, по поводу чего, — но превратился он в первое громкое чествование молодого Горького. Я даже не помню хорошенько, где это происходило, в частной чьей-то квартире, в угрюмой, очень большой зале на пятом этаже. Народу было множество, всякие маленькие и средние писатели «честного» лагеря (интеллигенция, стоявшая «на посту», ягоды и тогда уже не нашего поля), — Флексер еще не начинал свою негативную кампанию против застарелых традиций.

Герой дня (или вечера) был высокий, сутуловатый, некрасивый малый в синей косоворотке с пиджаком поверх (эта его косоворотка кого не умиляла долгие годы), держался он мешковато и скорее скромно. Он такого торжества, очевидно, не ждал. Но начались речи, одна за другой, и все, точно по сговору, о новоявленном таланте, о Горьком. Когда мы увидели, что всех ораторов не переслушаешь (да уж и поздно было, давно кончился обед, сидели кое-как, вольно), мы с Д. С., воспользовавшись перерывом, потихоньку прошли в переднюю и спустились по бесконечной лестнице в швейцарскую. Вдруг слышим чьи-то скорые, скорые шаги по лестнице — вниз. Горький! И сразу к нам (почему — до сих пор не понимаю). Лицо растерянное, потное, волосы взлохмаченные, и уж тогда — его отрывистый, как бы лающий говор: «Что же это? Неужели я. и правда. так. такой талантливый?..»

Не помню, что мы ему ответили, может быть, даже ничего не ответили от неожиданности.

Мы с Д. С. не пережили еще и первого урока «общественности».

Этот первый урок ждал нас осенью, когда мы вернулись в Петербург.

События лета — известны: наше поражение в Японии, путешествие министра Витте в Америку, заключение с Японией мира, не очень-то почетного. В Петербурге было неспокойно. Ходили всякие слухи. Девятое января не было забыто, тем не менее, что рабочие круги, после этого случая, были довольно стиснуты.

Интеллигенция, напротив, переживала так называемую «весну»: министр, назначенный на место убитого Плеве, Святополк-Мирский, оказался на него не похожим: интеллигенция этим воспользовалась, начались «банкеты», ряд банкетов, походящих на митинги. Мы бывали на многих, однажды я сидела за столом рядом с красивой молодой дамой — это была ныне известная Коллонтай, большевистский посол в Швеции. Говорили на этих банкетах речи самые зажигательные. А скоро начались уже не речи, а манифестации на улицах и первые, там же, выстрелы. Тогда и развешено было знаменитое обращение — Трепова, приказ войскам от полицеймейстера: «Патронов не жалеть» (для манифестантов, вообще для толпы).

В октябре разразилась, наконец, известная, первая в России, всеобщая забастовка. Погасло электричество, приостановились железные дороги. Помню мерцанье свечей у кого-то в квартире, куда повез нас Тернавцев. Но в общем все наши «духовные» знакомства на это время оборвались, как будто их и не бывало никогда. От всяких же действующих «центров» мы были в дни этой. полуреволюции далеки и не представляли себе, что будет дальше. По несчастной случайности как раз в эти дни отец Д. С. «генерал» возвращался из своего очередного путешествия за границу. Поезд остановился, далеко не доезжая станции Петербург, и старик должен был попасть в город на плечах носильщика. Дома ему тоже не посчастливилось: вышел он, как привык, раз на свою прогулку и попал в манифестацию (он жил на Невском), толпа затеснила, затолкала его, притиснула к киоску. едва он выбрался и в этот день уж гулять не пошел.

Длиннейшие манифестации с флагами, с пением, с криками, мы наблюдали из открытых окон нашей квартиры, когда толпы двигались по широкому Литейному проспекту.

Но вот и манифест 17 октября о «неслыханной смуте» и о созвании Думы.

Что это? Уступки? Конституция?

Говорили, что когда министр Витте уговаривал Николая II дать России конституцию — тот отвечал: «Я ничего не имею против конституции при условии сохранения самодержавия».

Se non e vero… потому, что манифест в этом духе и был написан. И так большинством тогдашних «революционеров» и был понят. Шествия с флагами не прекратились — удвоились, так как явились стоявшие за манифест. Начались «митинги» на улицах. «Обещанные» свободы все спешили взять явочным порядком. А в Москве, по слухам, скоро подтвердившимся, началась целая битва, со стрельбой, с баррикадами. Один из наших студентов видел близко эту «битву на Пресне», участвовал в ней, но вовремя удрал в Петербург, где битв таких не было. Полиция и всякая средняя «власть» тоже не разобралась в происшедшем: а вдруг и правда — свобода и ни демонстрациям, ни митингам не мешала.

Розанов, было спрятавшийся в семейное гнездышко, вылез, стал подходить к «митингам», и даже написал целую брошюру (писал он все с необыкновенной быстротой, почти как говорил) под названием «Когда начальство ушло». Брошюра эта, едва начальство «пришло», опомнившись (что случилось очень невдолге), была запрещена. А когда мы его спрашивали, что он слышал «на митингах», — он откровенно признавался, что никаких ораторов не слушал, а смотрел и наблюдал, как «курсисточки слушают» и что есть «прехорошенькие».