Язычник — страница 26 из 74

И летело время, но никто не жалел его, подгонял, хлестал как мог. Но уже и не мог, усталость перестала быть отвлеченным понятием, она материализовалась в желеобразное вещество, загустевшее в руках и ногах. Они возвращались затемно. А несколько часов спустя, на грани рассвета, когда океан темным лицом только-только тянулся к серой световой полоске, приоткрывая мокрые глаза, Бессонов вновь бывал на ногах, раньше проспавшего Валеры, поднимал ноющих работяг: накануне по рации дали подтверждение, что за рыбой придет траулер-морозильник и начнут сдачу с Тятинского рейда, где рыбачило второе звено. Бессонов, пока выходил несколько раз на улицу, видел висевший на кольях сушившийся рыбацкий костюм, по мере рассвета напитывавшийся своим обычным цветом, ярко-оранжевым. Висел он с растопыренными рукавами, будто был распят на кресте рыбак. И это безотчетно мучило, не давало покоя, пока Бессонов, в пятый раз проходя мимо, наконец не догадался, в чем дело, в сердцах плюнул и перевесил костюм…

Они вышли на Тятино – соединиться со звеном Жоры. Валеру забрали с собой: на сдаче лишние руки важнее горячей каши. Там, где проходил мыс Рогачёва и дальше – мыс Геммерлинга, когда слева проплывали скалы, изрезанные тенями восхода, Витёк говорил то, что Бессонов видел и о чем думал с рассеянностью:

– Смотри: а вон там как бабье лицо. А вон рожа, ну и рожа… А вон еще что-то непонятное: нога и задница?..

Образы менялись, перетекали один в другой, из уродов во что-то гармонично-прекрасное, жили по мере движения кунгаса, насупливаясь глыбами над людьми, являя скулы и глазницы, лбы и рога, туловища и конечности. Это было привычно, так что смотрели на них почти равнодушно, но привычно было и то, что в закоулках их, рыбаков, знаний каменные образы были не просто игрой света в скалах. Может быть, никто не сказал бы прямо, как сказали бы древние мореходы-айны, что каждый образ в этих скалах, как и любой другой образ-предмет в мире, имеет собственную душу… Но и отрицать такое никто из них тоже не посмел бы: нелепо отрицать то, что помогает тебе держаться на плаву.

* * *

Сдача навалилась на них, вытравив из разума все наносное. На двух кунгасах они разгружали садок тятинского невода до одиннадцати вечера. А потом – короткий ужин всухомятку на берегу, мучительный двадцатиминутный отдых вповалку и вновь – море, сдача.

Ночью рыба и все, что движется и трепещет, – сияет живым фосфором: с траулера садок подсвечивают прожектором. Сознание к этому времени уже почти ничего больше не выхватывает из пространства – только рыба, рыба, рыба… Сеть садка подобрана, вытянута насколько можно, закреплена на скрученных гроздьях железных бочек, служащих угловыми поплавками, и огромная живая масса одним аморфным текучим многотонным телом колышется в морской ванне – ванна сверкающего живого серебра. Находит волна, и единое рыбье существо приподнимается – вздыхает, волна уходит – выдыхает. Рыбаки заталкивают в рыбью массу каплер – большой ручной черпак из сети с двумя мощными деревянными рычагами. Вчетвером тянут каплер на себя, заламывают рычаги через борт, заливают рыбьей массой кунгас, в котором – три стропа, заливают стропы. Рыба обрушивается на грудь, на живот, хлещет хвостами по ногам, разметывает кровь из лопнувших жабр. Одна, две, три, блеснув чешуей, падают в море. Снова каплер – в садок. Сотни, тысячи рыбьих тел… Глаза, спины, хвосты, слизь, темная кровь, взбитая хвостами в пену, смерть. И Бессонову, пока сознание еще не отупело окончательно, в проблесках, временами начинает казаться, что океан никогда не избудет своего богатства, серебра, жизни, он так и будет доиться, пока доишь, черпаешь, вытаскиваешь из него нутро его, живое, драгоценное, серебристое… А может быть, он и правда безмерен, обилен, бездонен доброй жизнью, расточителен для человека… Хотя что ему человек, с его эмоциями и фантазиями воспаленного, вымотанного воображения, которое в общем-то давно уже искромсано, извращено, когда столько жизни проходит через руки и руками обращается в прах, так что смерть в конце концов приедается, утрачивается смысл волшебного превращения живого сначала в страшную свою тень, в пародию на жизнь – в мясо, а потом и вовсе в ничто. Океану все равно, как ты ни назовешь свое мелкое присутствие и умирание на его поверхности-груди, как ни оценишь себя и всех подобных тебе, дышащих легкими или жабрами, и как ты ни оценишь то, что сгородил вокруг себя, чтобы от него же и уберечься: все эти жалкие скорлупки, чешуйки, лодки, кораблики, раковины, домики… В конце концов, для него ты – ничто, но ведь и сам ты начинаешь улавливать его высокомерие – или равнодушие? – чувствовать и понимать, да ведь и принимать его правоту… И тогда уже никакого величия не остается тебе, твоему самозванству. А что ты есть? Наполненное мелкой эгоистичной энергией отродье природы? И даже не это, ведь и правда человек – не то, что ходит на двух ногах; это то, что внутри, что развеяно электронной пылью на нейронах; то, что и не есть, и не прощупывается, не узревается. Что же в сравнении с океаном ты сам и все жизни и смерти, вся живая плесень, которой обсыпано его тело, которую он счесывает небрежными волнами и небрежно выплевывает в человека, в кунгас как подачку…



Они заливают рыбой кунгас до предела, срез борта – в пяти сантиметрах от волны, на борту – восемьдесят пять центнеров умирающей горбуши. На полутяге, еле-еле, чтобы не черпнуть водицы, идут с полмили к СРТМу, который рейдует, держа под килем не меньше семи футов. В глаза бьет прожекторный огонь – дырина в ночном мире. Навстречу – второй кунгас, уже разгрузившийся. Виден высокий силуэт, наверное, Жоры Ахметели, который стоит в полный рост у носового битенга и заслоняет собой яркий прожектор. Вокруг Жоры вспыхивает солнечная корона. Несколько секунд он сияет, будто святой, идущий по воде.

С борта траулера подают гак. После резкого подъема груженого стропа кунгас облегченно выскакивает из воды: средний строп, носовой, кормовой… Мечется стрелка на динамометре, и рыбаки хорошо знают, что судовые деляги подправили его, динамометр врет, и центнеров пять-семь с каждой ходки у рыбаков украдут и еще украдут три процента на скидку – на мусор: рыбу других видов и горбушу, порванную нерпой и акулой, – и все это будет завышено с базарной нагловатостью. Но рыбаки молчат, они даже не думают об этом, в их представлении те, кто на СРТМе принимает рыбу, – всего лишь торгаши, а с торгашами так было всегда и так всегда будет – спорить не о чем…

К середине ночи они молчаливы и злы, изредка выпадет из чьих-то уст вымученная шутка и тут же забывается всеми, утопает в черноте.

В три часа ночи выбрали последний хвост из тятинского невода и отправились на основную тоню. Кунгасами показывали дорогу траулеру. Он шел громоздко, крадучись, шарил прожектором по ночи, справа в бело-желтом овале вырастали скалы. В кунгасах все, кроме рулевых, могли бы дремать на переходе. Никто не спал, таращили глаза, точно разогналось что-то в их душах, скакало по ребрам, ухало в горле и неспособно было утихомириться.

На первом неводе – все то же, подсушили, как могли, забитый горбушей садок, и вновь полился живой фосфор, вновь – трепет тысяч тел, кровь, пена, смерть. Пав на дно кунгаса, на пайолы, рыбы вытанцовывают пляску смерти, хлюпают хвостами, но сверху сыплются еще тела и тела, придавливают нижних.

Траулер на этот раз подошел ближе к неводу, здесь глубже, чем на тятинском рейде. Несколько любопытных с высоты борта смотрят с сонными лицами, как пластаются внизу, в море, рыбаки. И кто-нибудь из рыбаков иногда замирает оцепенело и ответно смотрит снизу вверх на тех сонных, почти сухопутных в его представлении людей на высоком борту, для которых море всегда плещется где-то далеко внизу или в иллюминаторе, смотрит, мало понимая происходящее, мало понимая себя среди серебристо-кровавого месива. Витёк замешкался, зазевался, но ему не сказали ничего, только Бессонов несильно корпусом отпихнул его чуть в сторону, а Витёк в эти секунды промедления, оцепенелости пытался ощутить себя, тело свое. Одежда под резиновым костюмом и робой мокра от пота и залившейся воды, мокры ноги, и вокруг костюмы блестят от чешуи и слизи, фосфоресцируют. Пространство переполняется запахом рыбы – запахом смерти. Он то совсем не чувствуется, то с новой силой сокрушает обоняние. Умирающая горбуша пахнет закисшей капустой. Рыба свежая, но Витьку кажется, что его сейчас вывернет наизнанку от ее запаха… И в какой-то момент все окружающее для него теряет реальность, бытийность, на него обрушивается ощущение, будто погрузился он с головой в море и дышит водой. Все утрачивает значение, и рыба – тоже. «А что же это?» – спрашивает себя Витёк. Это рыба, знает он. Но знает как-то отстраненно, потому что сознание отказывается понимать, что вот эти продолговатые сильные тела – живое, рыба. Для рыбаков она уже не мерило жизни моря и не мерило щедрости моря, она уже не эквивалент денег и человеческой жадности. То, что происходит, вовсе не жадностью движимо, все это неважно и неценно, а важен голый, утративший смысл процесс: «Греби! Греби! Греби!..»

Более суток в море. Кунгас за кунгасом. И опять ночь, звезды вновь расселись на качелях. В два часа ночи Бессонов объявил перерыв. Капитан СРТМа, лысый, плечистый, в зеленой штормовке, с борта спросил:

– Вас проводить? Ведь темно, я подсвечу до берега.

– Дойдем, – заплетающимся языком ответили с кунгасов.

Правили на огонек костра: Валера, высаженный на берег к вечеру, чтобы состряпал ужин, знал свое дело – жарил маячок. Но и капитан тоже подсвечивал – луч шарил по берегу, являя его совсем необычным, неузнаваемым для рыбаков. Швартовались. В бараке, стянув робы и запихав в рот какой-то теплой еды, попадали на нары, но сна не было: через четыре часа подъем. И казалось, что лучше бы совсем не ложились: головы набрякли и пульсировали, как толстые нарывы. Позавтракали, и вновь – сдача. Каплер за каплером. Всем весом нужно упасть на рычаг, утопить каплер в рыбьей массе, перегнуть рычаг в кунгас как можно ниже, потянуть на себя, перехватить за дель. Общий выдох, стон, рывок, брызги в лицо… Вот и все: больше ничего не нужно знать и уметь – нужно помнить только эти движения и не забывать, что вот эти скрюченные разбухшие щупальца – это твои давно утратившие боль и осязание пальцы и что именно ими нужно хватать и тянуть вот эти рычаги каплера. Трещат жилы, хрустят суставы, и поясница отнимается от напряжения, телу жарко, а ногам сыро, ноги заледенели, и от этого по душе разливается особое гадкое чувство. Кунгас за кунгасом, привязываются к садку, нагружаются, отходят, швартуются к судну, выбирают стропы, возвращаются к садку, по дороге отливают из кунгаса слизь и кровь, которых набирается выше щиколотки. И молчание, много часов подряд ни слова, ни вскрика.