– Ну уж нет! – вскипел Быков, поднялся, маленький, разъяренный, кривоногий, заклацал зубами. – Заездили Россию, ворюги!.. – Стал размахивать руками перед улыбчивым лицом. – А завтра что? Завтра привезете нам ящик занюханных макарон – гуманитарную помощь?! А мы вам спляшем за эту гумпомощь. – Он порывисто вскочил и принялся было отплясывать. И вдруг с Денисом Григорьевичем случилось необычное, чего он и сам, видимо, не ожидал от себя: он вспылил, и не просто вспылил, а рявкнул с необычайным бешенством:
– Вон отсюда, придурок!
Старпом, разинув рот, остановился. Денис Григорьевич, морщась, добавил:
– Пожалуйста, выйдите отсюда. Сейчас же…
Ошеломленный старпом попятился из каюты, вывалился и захлопнул за собой дверь.
– Я прошу прощения, Тоши-сан… – Денис Григорьевич прятал глаза. Японец тоже хмуро потупился. – Начнем отгрузку немедленно на ваших условиях, – словно с одышкой, сипло добавил Денис Григорьевич.
После этого Денис Григорьевич участия в торговле не принимал. Он заперся в каюте и даже думать не хотел о том, что теперь происходит снаружи. Снял китель, склонился над умывальником, долго мыл руки с мылом. Потом уселся в кресле, в котором недавно сидел Тоши-сан, и стал попивать мелкой стопочкой вскрытый французский коньячок, заедать конфетами и смотреть по видео включенную наугад американскую дребедень, сопровождаемую идиотским, точно в унитаз произносимым переводом, – благородные лица героев и коварные физиономии антигероев, беготню и стрельбу из семисотзарядных пистолетов в заводских цехах: у них почему-то была сплошная беготня в брошенных заводских цехах и стрельба таким количеством патронов, которого хватило бы на мотострелковую роту. Но ему легко смотрелось, он отдыхал душой, забыв обо всем на свете, и не заметил, как задремал, а с дремой еще дальше отодвинулись от него тяжкие, пугающие думы.
В каюту через некоторое время постучали. Денис Григорьевич открыл глаза и долго не шевелился, полулежа в кресле, но и не пытаясь выбраться из дремы, опутавшей его слабостью, а отдавшись ей и находясь в том отрешении, когда уже и слышно все, прилетающее снаружи в сознание, но воспринимаемое далеким фоном, будто далеко играющая музыка, или гром, или еще какие-то звуки. Опять постучали, настойчиво, требовательно. А Денис Григорьевич больше вслушивался в другие звуки – в шум грузовых работ – и отмечал, что в двух широких квадратных окнах с подкругленными углами уже почти смерклось и тот свет, сияющий на улице и вливающийся в каюту рваными полотнами, по большей части был уже электрическим, нежели атмосферным.
Стучали ногой. Тогда Денис Григорьевич поднялся. Стучать перестали, вероятно, заслышав звук отодвинутого кресла. Денис Григорьевич прежде выключил видеомагнитофон, разливший по экрану трескучую серую рябь. Пошел к двери, отпер. Быков, возбужденный, мокрый от пота, едва не оттолкнул его, прошел мимо, сел в его кресло, разложил на коленях свою папку, зашуршал бумагами, стал что-то подчеркивать в них ручкой. Но вот торжественно посмотрел на капитана.
– На сегодняшний день наш долг управлению составляет четырнадцать миллионов иен. В баксах это будет… – Он посмотрел в блокнот. – В баксах это будет почти сто тридцать пять тысяч…
– Ну так… – сонно промямлил Денис Григорьевич. – А прежние рейсы, они же должны покрыть убыток…
– При чем здесь прежние рейсы? – искренне удивился Быков. – Это вы можете путать и я, но управлению до этого дела нет: прежние рейсы – это прежние. А теперь наш долг – сто тридцать пять штук.
– Ну… – Денис Григорьевич вдруг развернулся и пошел в санузел, дверь оставил открытой, склонился над умывальником, зашумел краном, зафыркал, минут через пять, тщательно обтершись, вышел и заговорил совершенно четким голосом: – А что вы хотите сказать, Антон Васильевич, вот этим словом – «наш»?.. «Наш долг»? – Голос его был не только четким, но и надменным. – Вы хотите сказать, что готовы разделить со мной ответственность и будете вашим друзьям-бандитам выплачивать половину?
– Я ничего не хочу сказать… – огрызнулся Быков.
– Конечно, что вы можете сказать… Повесить на меня то, в чем и сами так деятельно…
– Я хочу сказать, – сердито перебил Быков, – я не знаю, позволят ли нам сделать еще одну ходку, не отзовут ли домой…
– Что вы, как ребенок, ей-богу. – Денис Григорьевич небрежно хохотнул. – Про какую-то ходку… Для нас путина кончилась, касса закрылась, кассир умер, да здравствует кассир…
Старпом в ответ как-то даже клацнул кривыми зубами-лопатами.
– Что же, вы окончательно решили завалить дело?
– Знаете, что меня утешает? – Денис Григорьевич еще больше распрямлялся, выпячивая грудь с пузцом и поднимая подбородок так, что розоватые складки разгладились. – Меня посещает одна прекрасная мысль: вас все-таки тоже не погладят по головке, а головку-то вашу квадратную – и в говно…
Старпом улыбался, бурый, потный от духоты, от переживаний, он был одновременно уязвлен, но и доволен тем бессилием, той истерикой, которую демонстрировал Зосятко, и, скорее, был все-таки больше доволен, чем уязвлен, оттого и не оскалился в злобности, а только вот улыбался с навязчивой театральностью, чтобы и доказать это же самое: вот, посмотри-ка на меня, я не обиделся, я злорадствую, да, злорадствую, получаю удовольствие, потому что твоя власть, хотя она и без того больше эфемерная, этикеточная, ну пусть и такая, – но и такая она кончилась.
– Ах, да, – будто вспомнил он, порылся в бумажках, выдернул одну, и Денис Григорьевич понял, что только ради этой бумажки он и приходил да караулил момент, чтобы сунуть ему под нос. – Прочитайте радиограмму… Да-да, всю кассу вы немедленно должны передать под мою ответственность.
– Что значит: передать вам? – Денис Григорьевич растерялся. – Кто вы, собственно… Вы думаете, что говорите?
Быков тихо, умеряя себя, торжествовал, теперь уже не жалко улыбался, а сиял клыками.
– Расписку, три расписки я вам напишу, заверим со свидетелями… Да вы насчет этого не думайте… – Он помолчал, а потом вдруг брякнул: – Ничего, Денис Григорьевич, продадите дачку, машинку, квартирку… Как-нибудь треть долга осилите… А там… а там покрутиться придется.
Денис Григорьевич стиснул зубы, его затрясло, у него было такое чувство, что он сейчас опять заорет, как сделал это прежде, при японце, но его вспышка вдруг так же внезапно и прошла. Он через силу улыбнулся, помолчал, глядя мимо старпома, и вдруг сказал совсем успокоенным, почти даже домашним голосом:
– А знаете что, Антон, давайте-ка выпьем коньячку… – Словно и говорили они всю дорогу о чем-то приятном и отвлеченном, не думая вздорить, или будто состыковались их два совсем разных разговора: начало было как раз таким, каким было, – горячим и напряженным, а продолжение прилетело нечаянно из доброго прошлого. Быков, кажется, даже вздрогнул от этого мелькнувшего чувства прошлого события, уже-былости – именно оно посетило и капитана, – уже как-то было, то ли в Москве, то ли в управлении или еще где-то, когда Денис Григорьевич вот так же, подумав о чем-то, полуотвернувшись от него, вдруг предложил как ни в чем не бывало: «А знаете что, Антон, давайте-ка выпьем коньячку…» Старпом, все еще красный, напряженный, зубастый, растерянно пожал плечами.
– Давайте.
Денис Григорьевич тут же полез в холодильник, стал доставать закуску и делал это так просто, точно встретил хорошего старого приятеля, и при этом еще небрежно говорил ему:
– Вон там, в шкафчике, возьмите свежую рюмку… Если будете курить, включите посильнее вентиляцию…
Бывают мысли, живущие в темных – не пещерах даже, а норах: замысловатых, извилистых, уходящих в жуткие глубины разума; их ни откопать, ни тронуть невозможно, и они грызут изнутри, ворочаются, ворчат, ноют. Денис Григорьевич, ощущая тяжесть в голове, сомнамбулой проснулся в два часа ночи, за минуту до того, как будильник изготовился пропиликать свои нервные нотки, заблаговременно, боясь его голоса, нажал кнопочку и стал подниматься. Судно все отдавалось ночному ходкому движению, поваливаясь с борта на борт – не столько от качки, сколько от хода и совпадения собственного тяжелого бортового маха с махом волны. Машина в глубине рокотала нескончаемо тягучим, но уже и не только привычным, а больше даже нужным слуху звуком, как нужен бывает городской фон врожденному горожанину, и в голове голос ее вызывал ответное, но не такое грубое, а более тонкое и назойливое пение некой гнусавой глотки: «…у-у-уо-о-оа-а-а, у-у-уо-о-оа-а-а…» Пело, может быть, так всегда, денно и нощно, а замечалось только изредка, когда охватывало его вот так внезапно ночное одиночество. Денис Григорьевич достал из-под койки с вечера приготовленный холщовый мешок с вещами, положил сверху. Он удачно сообразил с мешком, потому что чемодан, оставшийся в шкафчике, непременно вызвал бы подозрения, мешок же не оставлял свидетелям времени на раздумья.
Оделся, достал из сейфа оставшиеся деньги – тонкую, перетянутую резинкой пачку, и документы, сунул во внутренний карман кителя, застегнул его на пуговку. Достал пистолет в кобуре, но, повертев, положил его пока на койку. После этого надел фуражку, но передумал – снял, а взял с полочки кожаную кепку, надел ее, и сам себя, свой вид ощутил не капитанским, а домашним, какой может быть у хозяйственного дядьки, отправляющегося на базар за покупками. И только тогда вышел, запер дверь на ключ и спустился на палубу ниже.
Под низким потолком горела лампочка в проволочной обрешетке – блеклая, будто замазанная сажей, и углы тонули в тенях, пряча там свои призраки. Здесь дизельный рокот стал громче. Загремело железо под ногами, капитан пошел на цыпочках, стал припоминать каюту боцмана, вторая или третья дверь, наконец решился, постучал. Никто не ответил, он тронул ручку, надавил плечом, озираясь по сторонам, опасаясь, чтобы его никто не увидел. Дверь открылась. Боцман спал на спине, сложив по-мертвецки руки на груди. И койка его с высоким бортиком, словно широкий гробовой ящик, держала в себе покойника тонкого, обесцвеченного потемками.