Язычник — страница 44 из 74

– Не сердись, не сердись… Оставь, Санечка…

– Да я… – Он бросил ложку на стол, хотел встать, уйти, но как-то не решился и совсем размяк, навалился на стол, угнулся, вздохнул надсадно. Она сама поднялась, обхватила его голову, прижала щекой к мягкому теплому животу, погладила по волосам. А он подумал, что так бы и просидел неподвижно и час, и два, вжавшись щекой в ее живот, такой мягкий и живой, урчащий нежно. Что-то наполнило Сан Саныча, что иногда рождается в мужчине к женщине, совсем далекое от мужественности, а близкое к тому, что бывает у ребенка к матери.

Сан Саныч был не то чтобы чужим или кому-то вредным человеком в поселке, он давно вжился в этот мир не помехой, не западнёй для людей, но и не панибратским мальчиком, которого можно запросто потрепать по плечу, а строгим и будто бы даже справедливо-строгим, но вовсе не докучливым увещевателем, державшимся от народа на дипломатичной дистанции вежливых рукопожатий и сдержанных «здрасьте». Он не хватал через край: с его стороны законнические потуги наблюдались лишь тогда, когда даже дебоширы чувствовали, что пора бы на сцене появиться власти. Он и появлялся со сдвинутыми к переносью густыми черными бровями, с расчесанными усами и неизменным «Так-так, непорядок?».

«Есть маленько, – ответствовали ему. – Но мы теперь в норме, мы больше не бу… Прости нас, Сан Саныч…»

«Если вы теперь “не бу…”, то разойдетесь по домам, а завтра в полном составе явитесь ко мне в кабинет для беседы».

И никто не знал, что тридцатилетнего человека, с виду пусть и невысокого, неширокого, но жилистого и, наверное, вполне выносливого, не отпускало и тяготило застарелое школьное чувство притесняемого, задираемого мальчика. Оно в нем оживало каждый раз, когда он оказывался в опасной близости от здоровых, сильных, безрассудных людей; уж он-то знал, что от них в любой момент можно ждать грубых, болезненных вторжений на его территорию. И он знал, что в милицию его занесло даже не желание мстить таким обидчикам, а всего-навсего стремление заслониться от них своим положением, темно-серой формой, фуражкой с красным околышем и кокардой. Но знал это в самых тайных уголках самоедства, от которого никуда невозможно было деться, он только научился успокаивать-утешать себя: «Ничё, ничё, мы еще покажем им…» – так что, с одной стороны, он, не отдавая себе отчета, с годами все больше млел от нежданной власти, оказавшейся в его руках, хмурил брови, говорил строгие слова, читал нотации, но, с другой стороны, спиной и еще чем-то, упрятанным и дрожащим в груди, боялся их, как в те минуты школьных перемен, когда в коридор выходил, изворачиваясь, вращая испуганной головой: как бы кто не подкрался сзади и не отвесил пинка.

Сан Саныч с темнотой запихал в холщовый мешок большой клок сетки-путанки, прихватил два кирпича, за домом через огородик спустился к речке. Вода в узком русле шумела на камнях, но в темноте не было видно ее стремительности, будто черная смола медленно колыхалась, завиваясь в косы и спирали: глянцевая, блестящая, светящаяся на изгибах. Иногда в эту застылость входил косяк кеты, и там, где было помельче, речке становилось тесно в маленьком русле, смола начинала шевелиться сильнее.

Сан Саныч прошел немного и в самом узком месте, где речка неслась словно в трубе и можно было прыгнуть на другой берег, протянул на капроновой веревке путанку, а нижний подбор, наспех утяжелив кирпичами, бросил в воду. Минуту спустя в сети забилось несколько кетин. Сан Саныч вытянул сеть на берег, присел на корточки, выпутывая рыбу и отбрасывая подальше от воды. Кета шумно билась, танцевала, подскакивая на носики и успевая прокрутиться вокруг оси. Но последнюю крупную кетину Сан Саныч вдруг не бросил от себя, а придавил к земле обеими ладонями. По телу рыбы прошел ток, она изогнулась, Сан Саныч надавил сильнее, не давая рыбе пошевелиться, лицо его натужилось от усердия. Кета, как и всякий лосось, на воздухе умирала стремительно и через минуту-другую совсем успокоилась, перестали шевелиться жаберные крышки.

Сан Саныч обмыл руки от слизи и вновь опустил сеть в воду. Течением подхватило ее, уволокло в тьму, и Сан Саныч знал, что сеть в воде надулась большим беспорядочным, местами разодранным пузырем. Теперь пришлось ждать значительно дольше, и только минут через пятнадцать подошел следующий косяк, и еще четыре кеты Сан Саныч отбросил подальше от берега. А потом попались еще пять штук. Сан Саныча захватил азарт, хотя много рыбы ему не требовалось и вся рыбалка за путину у него ограничивалась несколькими выходами. Каждый год он заготавливал три бочки горбуши и кеты да три-четыре трехлитровые банки икры. Маленькая семья не съедала этого добра до следующей путины, так что бочку рыбы и банку икры Сан Саныч за зиму понемногу переправлял посылками на материк недоедающей родне.

Пойманную рыбу – в каждой не меньше трех килограммов – он положил в мешок, кое-как взвалил на плечо и, кряхтя, понес домой. В кладовой Валюша помогла вывалить кету в приготовленную жестяную ванну.

– Икру вырежи, посоли, – сказал он. – До утра не держи, как в прошлый раз, храниться будет плохо. А рыбу завтра посоли. Придется тебе, я уеду – до обеда не буду…

Он опять пошел на речку и, когда приближался к своему месту, увидел, что кто-то уже был там: темный силуэт сидел на берегу и вроде курил – будто повеяло на секунду дымком. Сан Саныч с опаской замедлил шаг, но поворачивать назад было поздно, человек почувствовал его, обернулся, и оказалось, что он и правда курил: пламенел в темноте уголек. Он вытащил сигарету, сказал что-то вполголоса, чего никак было не разобрать, но Сан Саныч уже узнал его по голосу: это был Иван Иванович Куцко.

– Ты пока ходил, – громким шепотом сказал старик, – у тебя вся сетка в рыбе и на дно легла. – Старик стал подниматься, кряхтя и держась за худую грудь, оберегая ее, словно боясь, что из нее, как из старого решета, тотчас высыплется наземь какая-нибудь усохшая шелуха. Кое-как поднял телогрейку, на которой сидел, так же кряхтя, стал влезать в нее: сначала одной неловко скрюченной и слишком высоко поднятой рукой, потом все пытался поймать ее сзади другой.

– Не спишь… – произнес Сан Саныч и, уже не глядя на старика, вовсе не изображая отвлеченность и ленивость, а и в самом деле став совсем равнодушным к нему, подошел к узкой расщелине, где неслась зажатая землей река, остановился словно в раздумье.

– Я вынать не стал, – сказал старик, тихо покашлял, прислушиваясь к звукам в груди.

– Мог бы и вынуть… – сказал Сан Саныч, но без упрека. Наклонился, стал осторожно вытаскивать сетку. Затихшая было рыба, глотнув воздуха, забилась, еще больше накручивая на себя дели, вырывая сетку из рук. «Всего несколько штук, а накрутили, не разберешься», – думал Сан Саныч. Дед Куцко принялся помогать, но больше мешался, суетился, пытаясь сбоку тянуть одной рукой.

Они вытащили сеть, и старик, устало дыша, отошел на прежнее место, опять прикурил сигарету, пряча огонек в ладонях. И стал торопливо, мелко затягиваться, причмокивая, а потом, отводя сигаретку и покачивая огоньком в воздухе, сказал тем же громким шепотом:

– Я давеча был в дизельной… Говорили, что Мамедов опять свою бабу мутузил, а потом голый на улицу ходил, матом орал.

– Ну?.. – Сан Саныч сидел на корточках, выпутывал рыбу.

– Вот, значит… А через неделю свет выключат, солярка кончается, и никто не привезет.

– Ну?..

– А я в свое время колхоз обеспечивал полуторным запасом солярки.

– Ну и молодец… – опять вяло откликнулся Сан Саныч, не отрываясь от дела. Крупный, килограммов на пять, самец кеты накрутил на нижнюю клыкастую челюсть жвак сетки так, что Сан Саныч, как ни старался, не мог распутать узел. Тогда он в сердцах вытащил нож, отхватил рыбе выпирающую челюсть, выдернул самца из сетки, бросил в воду – не столько из-за бракованности рыбы, он все равно солил тушки, головы не использовал, сколько от нетерпимости, хотя вовсе и не отдавал себе отчета в этом, но чувствовал раздражение: на эту рыбину, на деда Куцко, на самого себя. Он и прогнал бы деда, но нельзя было так поступать с этим человеком. И знал: все, что говорил дед, – пустое, не это главное из того, что он принес.

– Еще Карпов на почту пять посылок снес: наверно, икру послал…

– Хорошо. Знаю. Тот еще браконьерище…

– Вот так-то…

Они помолчали. Сан Саныч наспех зашивал большую прореху в сетке, а старик пыхтел сигареткой, и в груди его громко сипело, булькало. Сан Саныч же вдруг даже не подумал, а почувствовал, что было куда сильнее, чем обдуманное, что человек этот, пожалуй, умрет скоро. Было это странное чувство: видеть живого, о чем-то рассуждающего человека, но не видеть в этом живом жизни, ее уже как бы и не было в скрипучем организме. Сан Саныч подумал о том, что те девятнадцать лет, которые Иван Иванович Куцко провел в тюрьмах и ссылках, наверное, не то чтобы сильно изменили человека – о каком уж изменении в той костоломке можно было говорить, – а, скорее, родили, и даже не родили, а выкинули совсем другое, новое существо, а то, что было когда-то прежним Иваном Ивановичем, давно умерло на нарах, стекло в парашу. Кто он теперь, этот человек, Иван Иваныч? Самый грошовый на острове пенсионер, тень человека, мелкий стукачок. А до тюрьмы имя его гремело по всему Дальнему Востоку! Иван Иванович – но не Куцко, а Семенюков. Да, Семенюков. Герой Социалистического Труда, он за полтора десятка лет свой рыболовецкий колхоз «Утро Родины» отладил в настолько стройный и сложный механизм, в котором не только отменный работяга, но и последний забулдыга был пристроен к месту и, вращаясь в этом механизме хотя и полуржавой скрипучей шестереночкой, все-таки тащил что-то, что ему было по силам, – тащил в общую копилочку, и она пухла-тяжелела, наливалась миллионами. Отменная икорная, крабовая и лососефилейная продукция шла за кордон, а в страну возвращалась валюта, много валюты, на несколько миллионов долларов ежегодно, из которых пара граммов перепадала и колхозу. Так что хозяйство Семенюкова по праву числилось в рублевых миллионерах. В миллионерах значился не только колхоз, при Семенюкове водился на острове персональный легальный советский миллионер, капитан МРСа-14 Слепцов. А если уж быть совсем точным, думал Сан Саныч, этот миллионер, капитан Слепцов, до миллионера все-таки немного недотягивал: было на его сберкнижках даже меньше девятисот тысяч рублей. Но его все-таки называли миллионером – всему острову сквозь пелену зависти приятно было сознавать, что есть и у них свой доморощенный богатей, на богатея, впрочем, совсем непохожий: скромный пожилой дядечка в мятом морском кителе с протертыми локтями – на материке такие дядечки, одетые в старые стираные пиджачки, в те годы стояли в длиннющих очередях за ливерной колбасой. Насколько Сан Саныч помнил, пенсионер Слепцов, донашивавший старенький китель, помер, на свое счастье, еще до рублевого обвала, оставив своим капиталам единственного наследника – Родину. Помер в тот же год, когда на остров после почти двадцатилетнего отсутствия вернулся отощавший и постаревший бывший председатель колхоза. А вот успели они увидеться либо миновали друг друга на отрезках своего времени, Сан Саныч не знал, да и спрашивать Ивана Ивановича было недосуг.