– Отдай… – и ушел назад, в рубку.
Матрос ослабил швартовы, кивнул Свеженцеву, тот сбросил с пирсовых кнехтов обе гаши, рыжебровый втащил их в клюзы. Под кормой забурлило, буксир стал отваливать, на чистой воде резво повернул. Дали полный, и «Шаховец», толстенький, проворный, побежал по морю, оставляя кипенную полосу кильватера. Свеженцев долго видел желтеющее на корме лицо матроса, облокотившегося о борт. Кильватерная волна часто хлюпала под пирсом. Витёк так и не вышел. Свеженцев подумал, что сам бы тоже, наверное, не вышел на месте Витька.
Свеженцев побрел домой, и по дороге вдруг навалились на него необычные, гнетущие чувства. «Никуда я больше не поеду, – подумал он. – Не хочу… Никуда, никогда…»
Бессонов получил письмо от жены. Утром почтальонша принесла конверт с аккуратным почерком, но Бессонов не смог сразу вскрыть. Он совсем без горечи и даже с холодным равнодушием думал, что, прожив с женщиной половину жизни, всего через три месяца после ее отъезда уже и не вспоминал о ней. Он знал, что ничего не увидит в письме, кроме мишуры обывательских слов из чужой и для него уже совсем неинтересной жизни, – это было бы совсем не в тон его настроениям. Он же словно пошел на поводу у своих чувств – положил невскрытый конверт среди вещей.
Он в эти дни поселился в уцелевшем сарае, утеплял его как мог. Он с сосущей жаждой хотел прихода зимы. Что ему могла принести короткая, но снежная ветреная зима – он даже не пытался размышлять об этом, но ему хотелось смены ландшафта, будто ландшафт мог поменяться и в нем самом. А в тот день приходили Свеженцев и Ахметели, помогали обивать сарай изнутри мешковиной и толстым слоеным картоном, проводить свет, ставить печку-буржуйку. К вечеру, оставшись один, Бессонов вспомнил о письме, но не смог найти – наверное, случайно выбросили вместе с ремонтным мусором.
Как-то утром, одевшись в лучшее, что уцелело от его гардероба: старомодные кримпленовые брюки и пестрый джемпер, – он пришел в местную школу. Нашел директора, человека пожилого и обходительного до раздражающей тихости, и с порога, чтобы сразу одолеть эту с виду хлипкую крепостицу, попросил:
– Вадим Моисеевич, возьмите на работу. Не истопником в кочегарку – учителем.
И директор, покладистый, не интеллигент даже, а получивший надлежащее образование добротный, давно обросший сельской ветхостью мужичок со спутанными сединами, повел его по маленькой школе на сотню сорванцов, построенной на манер дальневосточной архитектуры еще году в пятьдесят пятом: длинной, приземистой, барачно-складского вида, но имеющей большие окна с потрескавшимися рамами. И при этом говорил мягким шершавым голосом, своим обычным, с которым внуков нужно было укладывать спать, а не директорствовать в школе:
– Диплом ваш превосходен, но вы же знаете, Семён Андреевич, что как не имеющий аттестации вы получите самый низкий разряд. Зачем вам такое? Нищенская зарплата, никаких льгот. Вот раньше учителя на острове получали по семьсот рублей. А сейчас…
– Поймите меня, дело не в деньгах и, конечно, не в высоких каких-то идеях… – морщился Бессонов. – Но мне как воздух нужна эта работа…
Директор показывал ему прогнивший угол, забитый тряпками, а в другом месте – окно, заколоченное фанерой, в третьем – подтекающую батарею, в четвертом – выпрыгивающие половицы, в пятом – темные разводы на побеленной стене.
– В вашем возрасте начинать с нуля… А вот здесь… Пройдемте, – говорил невысокий сутулый человек, не поворачивая на затвердевшей шее головы, мягко приподнимая руку, сгибая ее только в локте. – Вот кладовая, и здесь тоже беда: течет крыша. А в нашем климате… На ремонт нужны средства, но… не мне вам говорить. – Он пожевывал челюстями, видимо, забывчиво. И наконец сказал то, о чем Бессонов догадывался с первых минут: – Я могу вам предложить место трудовика.
– Я вас понимаю, Вадим Моисеевич, но я слышал, что место историка…
– Увы, Семён Андреевич… – Затвердевшая шея поддалась, голова искренне покачалась.
– Но я и на должности историка могу в неурочное время заняться ремонтом…
– Место историка уже несвободно…
– Трудовиком – это почти тем же истопником…
– Не мне вам говорить, Семён Андреевич. И вы же понимаете, по прошествии стольких лет… Мне кажется, вам нужно зацепиться, а там все образуется… Так что пишите заявление.
Бессонов нахлынувший вечер принял спокойно. Он вышел на улицу покурить, присел на полено, прислонился к стене и пускал в темноту дым. Он думал, что все те надежды, которые человек обычно связывает с перетасовкой внешних обстоятельств, в нем самом наконец-то улеглись в спокойно-рассудительное: никаких взмахов волшебной палочкой у судьбы все-таки не бывает.
Он видел, как по улице в отсветах фонаря прошел в одну сторону растерянный, что-то разыскивающий человек, через некоторое время вернулся, постоял у низкого штакетника: видимо, рассматривал гору обгоревшего мусора, который Бессонов сгреб в одно место, чтобы позже вывезти.
– Простите… – сказал незнакомец, заметив сидящего в потемках Бессонова, приоткрыл калитку, вошел во двор. – Мне сказали, здесь живет Бессонов… Но здесь вроде как… – он обвел рукой пожарище.
– Зачем он тебе?
Человек приблизился, всмотрелся и вдруг проговорил испуганным, тихим голосом:
– Прости меня, Бессонов. Прости и спаси… – Он опустился на колени.
– Ты что, приятель?!
– Прости меня. – Человек склонился еще ниже.
Бессонов поднялся.
– Да ты что? Я за такое могу и в морду дать. – Он взял человека за плечо, в широкую щепоть сгребая клейкую грязную одежку, задним умом отмечая, что несет от незнакомца кислым, застоявшимся – помойкой, наверное. Но поднять не смог: человек совсем сник.
– И дай, дай в морду… только не гони. Мне совсем погибель…
– Да что ж это такое! – Бессонов оставил его, пошел в сарай, включил свет и пошире открыл дверь – незнакомец оказался в широкой полосе света, заморгал, сощурился. Было лицо его темно от щетины и, наверное, копоти.
– Это я, я… Прости меня… и спаси.
– Да кто «я», «я»?
– Ты меня помнишь. – Человек все не решался назваться. – Просто не узнал. Это точно: меня узнать трудно. Но не помнить не можешь…
– Нет, не помню, – развел руками Бессонов.
– Помнишь… Я Зосятко, капитан «Равного»… бывший капитан.
– Какой капитан?..
– Тот, который твою бригаду ободрал… – еще больше поник Зосятко.
– Ты?! – В голове Бессонова пронеслась толкотня еще свежих воспоминаний, и он узнал уже человека, но все-таки не верил, что узнал. Шевельнулась мысль: кто-то его разыгрывает, совершенно по-дурацки разыгрывает. Он вымолвил: – Ничего не понимаю…
– Я это, – слабо сказал Зосятко.
Бессонов, немного ошалевший, развернулся, зашел в сарай, нашел на столике пачку сигарет, стал прикуривать.
– Так это ты?.. Та самая мразь?.. – Но он все еще не понимал ни себя, ни представшего перед ним человека. Тот молчал. – Бред какой-то… – Будь перед ним тот капитан, растерзал бы – он так часто думал, что растерзал бы. Но теперь выходило слишком нелепо. – Как же так, сам пришел… сумасшедший…
– Я не сумасшедший, – еще тише сказал Зосятко. – Со мной беда случилась.
В бомже не осталось ничего от прежней холености, от ряшки и животика: осунувшаяся темная физиономия с красными ввалившимися глазами, тощее горло в обвисшем вороте, на опавшем сутулом теле немыслимая одежка в мазутных разводах – такие одежки-тряпки, бывшие некогда куртками, или плащами, или пальто, замызганные водители грузовиков держат под сиденьем.
Бессонов приблизился к нему, склонился, упершись ладонями себе в колени, – сигаретка дымила в уголке его рта, и он щурился, всматриваясь в лицо съежившегося Зосятко.
– Правда, что ли, ты?.. – Бессонов распрямился, покачал головой. – Не может быть…
Зосятко, не поднимая глаз, жалобно вздохнул.
– А если я тебя сейчас придушу? – сказал Бессонов.
Зосятко пожал плечами и опять глубоко и обреченно вздохнул.
– И верно, ты, – кивнул Бессонов, отошел к двери, покачал с ухмылкой головой, затянулся несколько раз и вновь улыбнулся: – Ну, спасибо тому человеку, который довел тебя до такого состояния. Только я здесь при чем? Чего ты хочешь от меня?.. Я тебе могу только подохнуть помочь.
– Мне бы поесть. Я не ел. Давно.
– Ах, поесть? А ты бы пошел к своему компаньону, к Арнольду, он тебя накормит.
– К Арнольду? Это Сапунов, коммерсант ваш? Который подставил меня? – наконец поднял глаза и усмехнулся Зосятко. – Он накормит… Он меня сдаст.
– Вот и хорошо, что сдаст. Тебя менты ищут? Так я тебя сам сдам.
– Нет, меня не менты ищут. Бандиты из пароходства… Я путину провалил, на меня счетчик повесили. Я этих людей хорошо знаю, они меня убьют…
– Ну, и так тоже хорошо. Непослушных холуев стреляют. Я и бандитам твоим сообщу.
Но Зосятко вдруг сказал таким тоном, что Бессонов даже опешил:
– Не сообщишь. – Стал подниматься с колен и, не разгибаясь в онемевшей пояснице, постанывая, переступил пару шагов, присел на маленькую поленницу. – Они стрелять не будут, они издеваться будут, – тихо заговорил он. – Отвезут в тайгу, привяжут к дереву голого и будут так держать, пока кто-нибудь не заплатит. Если комар не сожрет, значит, уже холодно, тогда замерзнешь, если не замерзнешь, все равно конец. Больше трех дней никто не выдержал. А кто же такие деньги за меня заплатит?.. Я даже выговорить не могу, сколько они повесили на меня.
– Ну и что из того? С чего ты взял, что я тебе помогать стану?
Зосятко вновь пожал плечами, выражая не сомнение этим движением, а, скорее, только неумение найти нужные слова теперь, но вдруг сказал тихо:
– Ты по-другому не сможешь.
Бессонов нахмурился, они молчали некоторое время, и наконец Бессонов выдавил тихим, наполненным бешенства голосом:
– Ты так решил сыграть?.. – Он постоял и медленно зашел в сарай, прикрыл за собой дверь. Но минуту спустя вновь открыл и проговорил уже другим, резковатым, голосом: – А ну-ка, зайди… Да не ходи дальше порога, не смерди.