Язычник — страница 56 из 74

Арнольд Арнольдович поднялся, посмотрел на склон, потом – на девушек, ревущих в голос. Пошел к поверженному Мише, повернул бесчувственного подручного на спину, слегка пошлепал по щекам. Миша заморгал и заворочал языком:

– Кто это?

– Снежный человек, – без улыбки ответил Арнольд Арнольдович.

– А… – понятливо согласился Миша.

– Куда он тебе врезал? Встать можешь?

Миша не ответил, но, покряхтев, уселся и сидел некоторое время неподвижно, осоловело взирая на девушек, которые выбирались на полянку и вели под руки рыдающую подругу.

– Вот и покутили, – промолвил Арнольд Арнольдович. – Весь провиант утащил, сволочь… Смотри-ка, и водку унес. Ладно, придется домой ехать.

– Кто это? – опять спросил Миша.

– Я же тебе сказал, – все так же без улыбки ответил Арнольд Арнольдович. – Снежный человек.

Они собрались и побрели по тропинке к дороге. Арнольд Арнольдович сел за руль сам.

На въезде в поселок Менделеевский, где размещался островной аэропорт для приема двухмоторных самолетов, машину остановили военные: четверо солдат с автоматами сидели на броне БТР, усатый худощавый прапорщик в мешковатом бушлате и высокой темно-зеленой кепке, со скучающим видом стоял у обочины. Прапорщик махнул ленивой рукой. Арнольд Арнольдович притормозил, опустил стекло.

– Дай закурить, – попросил прапорщик.

Арнольд Арнольдович полез в карман за алюминиевым портсигаром с полупустыми папиросами. Сам он курил дорогие американские сигареты – не японские, которые тоже считались дешевкой. Зная привычку простого народа то и дело стрелять у него покурить (он в этом видел натужное высокомерие мелких людей), он и носил с собой этот помятый старый портсигар с самыми дешевыми, пропахшими плесенью папиросами, но поступал так, скорее, не из жадности: он себя не считал скупердяем до такой степени, – а, опять же, из желания усадить каждого сверчка на свой шесток.

– Кого ищем?

– А я и сам не знаю, – пожал плечами прапорщик. – Бегает по острову сумасшедший, что ли. Такой рыжий и громадный, опасная личность… – Но он быстро сменил тему: – Тебе тушенка не нужна? – За этим, видимо, и остановил машину. – Хорошая тушенка, настоящая, без сои.

– Ну ты сам подумай, – немного нервно сказал Арнольд Арнольдович. – На кой мне твоя тушенка?

– Хорошая тушенка. Солдатская, настоящая, мясная, не китайщина, два ящика…

– И что же рыжий?

– Какой рыжий? А, достал уже этот рыжий… – Прапорщик преобразился, стал рассказывать: – Два дня назад видели его в Отрадном. Выгнал стадо бычков на обрыв. Три штуки разбились. А вчера в нашем гарнизоне напугал супругу командира, и это… Ну, собаку украл с хозвзвода, прямо с привязи оторвал и унес… Хоть ящик возьми, я дорого не прошу.

– Ну-ну, – молвил задумчиво Арнольд Арнольдович. – Сожрал, наверно, собаку-то… Ладно, дашь мне пять банок в обмен за информацию. Я тебе скажу, где полчаса назад видел твоего рыжего.

– Не, так не годится, тушенка денег стоит.

– Чудак человек, информация тоже денег стоит.

– Не годится…

– Что не годится? Тушенка тебе задаром достается, у солдат воруешь. А за рыжего тебе грамоту дадут.

– Все равно не годится. А где ты его видел?

– Чудной ты народ, – усмехнулся Арнольд Арнольдович. – Ладно, бывай здоров. Привет командиру.

– Что ж, бывай, – разочарованно кивнул прапорщик.

Арнольд Арнольдович поднял стекло и покатил дальше.

* * *

К вечеру у него разнылось в груди. День померк, и Арнольд Арнольдович без настроения ужинал. Не замечая вкуса, метал обжаренные до румяной сочности кубики свинины, безотчетно молол еду крепкими стальными зубами и отвлеченно слушал супругу Галину, пухлостью своей влитую в массивный стул с высокой спинкой и подлокотниками и как будто дополнявшую торжество дорогой мебели собственной спелостью, тоже пока еще торжественной, но которая и возрастом своим, и разбухающими габаритами обещала вот-вот, через год-другой-третий, обернуться в обрюзгшую гору одышливого сала. Она, по обыкновению, не ела, когда ел он, и ела ли она вообще в его загруженные дни (а они у него были почти сплошь загруженными), он не знал и не думал об этом. Она со смехом передавала ему поселковые сплетни о том, что еще вчерашним вечером чудила бабка Маня Рыбакова, спохватившаяся, что внук ее, не попрощавшись, уехал с острова. Теперь весь поселок с гулом удовольствия обсуждал приключения старушки. Арнольд Арнольдович слушал жену, кажется, со спокойной безучастностью, но все-таки живо воображал себе пьяную старуху, по-пиратски повязанную косынкой, с подоткнутой за пояс юбкой, из-под которой высовывались синие панталоны с начесом. Она ходила по улице, держа палку с болтавшейся белой тряпкой, наверное, изображавшей флаг. Пяля на встречных заплывшие глазки, старуха ни с того ни с сего бросалась к людям, не разбирая, взрослый перед ней, ребенок или военный, грозно вздымала палку и орала, брызжа безумной слюной: «Дурак ты, дурак! Так тебе и надо, дурак ты стоеросовый!» – и шествовала дальше, шатаясь и матерясь. Перед закатом она явилась в клуб, где под магнитофонные записи терлась друг о друга молодежь, и, распихивая танцующих, сама пустилась в пляс, долбя пятками пол и выкрикивая похабные частушки. Тогда парни взяли потешную старуху на руки, вынесли на улицу и посадили в дырявую пустую противопожарную бочку, а сами со смехом вернулись к девицам. Бабка же через полчаса вновь объявилась в клубе, на этот раз у нее был топор. Улучив минуту, она принялась сноровисто подрубать деревянную стойку на широкой веранде. И как-то случилось, что никого не оказалось рядом, так что бабка успела довершить дело, стойка подломилась, тяжелый навес с хрустом провис, едва не рухнул и не придавил бойкую старушенцию. Тогда ее связали и на мотоцикле с коляской отвезли в контору, к вызванному из дома Сан Санычу. В конторе ее заперли до утра в кладовке. Но на следующий день, протрезвевшую и сникшую, Сан Саныч отпустил ее, пообещав вычесть ущерб из пенсии.

Арнольд Арнольдович недовольно сопел.

– Плевать я хотел на эту сумасшедшую, – сказал он. – Она мне никто. – Он понимал, что, будь он сам пришибленным нищим дурачком, никто бы и не вспомнил о том, что старуха какими-то путаными окольными путями претендует на родство с ним – он-то знал, что она за его спиной позволяла себе сделать замечание в его адрес: «Родственничек». Что ж с того, одергивал он себя, какое ему дело до того, что там о нем шушукают по углам одержимые темной завистью ничтожества. Однако же какое-то дело ему до этого было, и его раздирала неустроенность собственного самолюбия.

– Черт-те что, все посходили с ума, эпидемия сумасшедших… А ну-ка, налей мне водки стакан.

Кажется, не хотел выпивать в этот вечер, однако пришлось. Супруга, проворно ворочая бедрами, соскочила со стула, рысцой переместилась к буфету, налила указанную дозу. Он выпил, заел кусочком мяса. Подумал, не стоит ли выпить второй, сказал, чтобы налила еще. Выпил и второй. После этого отставил стакан: просто так глушить водку было для него безрадостным занятием – чтобы по-настоящему пробрало, нужно было бы выпить бутылки две.

Пришел с улицы сынишка. Арнольд Арнольдович подозвал его, посадил на колено, стал тискать напряженный загривок, не говоря, впрочем, ничего существенного. Да и что говорить: сынишка был пока мал для настоящих разговоров, двенадцать лет. «Вот подрастет, тогда поговорим», – думал Арнольд Арнольдович. Так что сказал совсем немногое:

– Как дела?

– А чё дела, хорошо, – надувшись, ответил Арнольдик.

– Матери помог?

– Помог, – буркнул Арнольдик.

– Помог, помог, – добродушно подтвердила она.

– Ну, тогда держи денежку – заработал. – Полез в карман сорочки. И вдруг щедрость навалилась на него: – На-ка… Нет, не эту, не деревянную. А на-ка тебе вот эту, с журавликами. Привыкай. – Дал ошалевшему пацану бумажку в тысячу иен.

– Ух ты… – выдохнула супруга.

– Цыц. Пускай привыкает. А я посмотрю, как потратит. – Вернуть денежку было уже нельзя, хотя в последний момент Арнольд Арнольдович и сам усомнился: «Чего это я разошелся?» – Ну, двигай, двигай…

Пацан спрыгнул с колена, ломанулся с кухни.

* * *

А к ночи необыкновенная тишина объяла Арнольда Арнольдовича, он вышел развеяться на улицу, закурил. Пес выбрался из будки у крыльца, к хозяину не лез, только терпеливо смотрел снизу вверх и тяжелым хвостом бил о порожек. Арнольд Арнольдович пошел к калитке, и, пока шествовал по двору, Принц шел рядом, все с тем же скромным терпением, только гнул большую мохнатую голову к ноге хозяина, едва касаясь ее коротким рваным ухом, и шел до калитки, пока позволяла цепь на стальной проволоке. Арнольд Арнольдович пихнул массивную калитку из металлических витых прутьев, она легко, без скрипа, открылась.

Обволокла землю тишина, но не та, что может обрушиться на человека в замкнутом объемном пространстве, где даже бурчание в собственном животе раздается рычанием. Когда улеглось шумное привычное движение ветра и не стало слышно прибоя с океана, когда затихло в поселке и на заливе: ни моторов, ни голосов, – в воздух стали просачиваться звуки, обычно придушенные: кто-то совсем мелкий шуршал в траве у забора, а дальше на пустыре насекомое – может быть, кузнечик – стрекотало из последних сил. Арнольд Арнольдович подумал (никогда бы не стал думать о такой чепухе, а тут вдруг услышал так остро и подумал): конец октября, а букашка все еще пиликает, живет…

Он покурил и вернулся в дом, лег на широкой кровати. Галя хлопотала чуть слышно на кухне, он и не ждал ее, стал засыпать. Он умел почти мгновенно погружать себя в сон в любое время дня и ночи – выпала бы только возможность, и он всегда удивлялся на тех людей, не имея возможности представить себе их ощущений, которые говорили ему о бессоннице. Чего было проще: лег, закрыл глаза, и все мысли, что были в голове, свернулись в мелкие неразборчивые комочки снов.

Он во сне, как и все люди, менялся, но как-то не думал о том, что он во сне может быть похожим на огромного, толстого, распустившего губы ребенка: этакое дитя втискивалось в его просоленную шкуру, сопело, поскуливало, похныкивало. Он себя таким не знал и не признал бы, если бы смог увидеть себя спящего. Он не знал и того, что с его засыпанием расслабляется пространство вокруг. С окружающих спадали оковы его властного присутствия, и домашние – жена и сын или старенькие родители, если он останавливался у них в Южно-Курильске (впрочем, не у них – просторный дом, где жили родители, был записан на него), – успокаивались, ходили на цыпочках, говорили шепотом, но делали это с неподконтрольной радостью, о которой и сами как бы не знали – стеснялись не то чтобы знать, а думать и говорить о том, что вот такой он им больше по душе, нежели бодрствующий, и пусть бы он спал и десять часов, и четырнадцать, да хотя бы и все двадцать четыре, потому что все это время можно будет провести как-нибудь самим по себе, а не дополнениями и довесками к хозяину. И не сказать, что все эти сферы его совсем не интересовали, – просто они были сокрыты для него, как бывают сокрыты книги для не умеющих читать, как сокрыты клады для тех, кто никогда не брал в руки лопату.