Язычник — страница 70 из 74

Тьму прорезали всполохи, и закрутился розовый водоворот. Бессонов хотел обхватить голову руками, чтобы она не вертелась, не летела в розовую пропасть, но не смог вытянуть рук из-за спины, и не смог подвигать ногами. Опять зажмурился: он на каких-то ниточках плыл-кувыркался в розовом тумане, и на ниточках болталась, вертелась голова, раздувшаяся, пульсирующая, и слышались всплески воды, и «бу-бу-бу» – голоса, наверное. Но все это, связанное тонкими ниточками, все-таки не связывалось, кувыркалось, отделенное друг от друга. Он повернулся на живот, и лицом почувствовал холодное и сырое – песок. Пустил язык из губ и прикоснулся самым его кончиком к песку, несколько крупинок налипли на язык, стал катать их по нёбу, чувствуя их соленость. И крупинки будто разрослись, раздулись и стали валунами, и все это странным образом совместилось в нем: он, такой маленький человек, на мокром песке отлива, и огромные валуны у него во рту, которые он катал языком по нёбу, в солености их умещалась соленость всего океана, вкус океана. Ему захотелось избавиться от наваждения, он сплюнул песчинки, и тогда тупо стала пульсировать боль в голове, в том месте, куда пришелся удар. Бессонов простонал… К нему подошли, и он услышал над собой хрипловатый, но четкий торжествующий голос:

– Ну я как знал, как знал!.. А, гляди-ка, я тебя угадал. Угадал я тебя, гад! Меня не обставишь. Не обставишь…

Бессонова грубо повернули на спину. Два силуэта маячили над ним, и он уже по голосу, по массивности узнал одного – Арнольд Арнольдович, но второй – поуже, помельче – был неясен.

– Меня не обставишь… А ну-ка, Миша! – сказал Арнольд Арнольдович.

Они взяли Бессонова за плечи куртки, потащили куда-то. И при этом боль в голове раздулась, замолотила по всему объему черепа, отдалась в нос, и Бессонов почувствовал, что носом идет кровь: кисло-соленое затекало на губу. Он не сопротивлялся и, пока ноги его тащились пятками по песку, думал сквозь боль с вялостью и мучением, как думают о чем-то несущественном, уже готовом навсегда уплыть из памяти, но назойливом, вцепившемся в душу: «Миша… Кто такой Миша?.. Миша…» Его бросили, оставили на какое-то время, но потом он опять увидел склонившегося над ним человека, который будто присматривался к нему, может, для того чтобы определить, пришел ли Бессонов в память, и, наверное, заметил блеск глаз поверженного, потому что сказал натужно и свирепо:

– Так что с тобой сделать?! Что?! – Арнольд Арнольдович выпрямился. – Негодяй ты! Шакал!.. – И тяжелым башмаком стал бить Бессонова по ребрам и животу, но не столько с силой, сколько с чувством, чтобы отвести душу. Потом он остановился и опять куда-то ушел, громко ругаясь. И тогда появился тот, который был помельче. Он несколько раз с придыхом пнул Бессонова куда как сильнее, чем Арнольд Арнольдович, так, что Бессонов задохнулся и скрючился.

Вернулся Арнольд Арнольдович, что-то сказал подручному, в словах его опять промелькнуло имя Миша, и только тогда Бессонов вспомнил: Миша Наюмов. Арнольд Арнольдович включил яркий фонарь, наклонился к Бессонову, направляя луч в глаза так, что Бессонов вообще перестал что-либо видеть, кроме зияющего совершенной бездонностью светового колодца.

– Негодяй ты! Шакал! – прорычал Арнольд Арнольдович из сияющего туннеля. – Отправить тебя крабов кормить!.. Шакал! Тварь!.. – И опять стал бить ногой по ребрам, по груди, без разбора, луч фонаря метался по сторонам.

Они потащили его еще куда-то, но он ничего не видел – перед глазами долго плыл яркий след от фонаря. Его бросили где-то, он почувствовал твердое перед собой: стену, наверное. Здесь стоял острый застаревший запах мочи.

– Сжечь его, – сказал Миша, хихикая. – Облить из его ж канистры и поджечь…

– А ну пшел! – рявкнул Арнольд Арнольдович. – Пшел! Пес!..

Бессонов почувствовал горячее, насыщенное табаком и недавней жирной едой дыхание.

– Я тебя знаю два десятка лет, как ты мог?.. – хрипло говорил Арнольд Арнольдович. – Эх ты!.. Запомни: не я, а ты – убийца и ты – подонок-поджигатель… Понял ты меня? Ты! А я – честный человек. И я за себя могу постоять!.. – Он замолчал: глотка его хрипела от частого дыхания, и, когда он опять заговорил, голос сорвался на клекот: – Не говори!.. Не говори про меня больше никому никаких гадостей!.. – Ему не хватило дыхания, и он бешено затряс перед глазами Бессонова пальцем. – Понял ты меня?.. Это тебе раз. А вот тебе два: я тебе докажу… Знай: мой верх, и был мой верх, и есть, и будет мой верх всегда! Всегда мое время! Всегда! Я был, есть и буду хозяин тебе и всей шантрапе на этом сраном острове.

– Врешь… – процедил Бессонов.

– А вот и нет, – с неистовой веселостью возразил Арнольд Арнольдович и даже рассмеялся судорожно: – Не вру, и ты знаешь, что не вру. И ты знаешь: власть моя такая, что могу растоптать тебя, а могу и помиловать. – Арнольд Арнольдович опять истово рассмеялся. – А ты кто такой?.. Ты – сумасшедший бомж, и ты должен вести себя, как положено сумасшедшему бомжу. – Он вновь задышал Бессонову в лицо, срываясь на бешеный шепот: – Я так решил… А раз я решил, значит, так будет… Так будет… – Он задыхался от негодования. – А вот тебе три: я, может, помилую тебя сегодня, а может, и нет, я еще подумаю… Но запомни: если узнаю, что ты вернулся на остров, будет это твой последний день. Бывай здоров, бомж…

Он ушел, и после этого Бессонову надели что-то на голову – наверное, грязный картофельный мешок: дыхание сперло от земляной пыли. Но тьма не сомкнулась во взоре: светлое пятно стояло перед глазами. И вновь его поволокли, подняли, он почувствовал поясницей что-то твердое, и по тому, как оно просело, догадался, что это машина, его пихнули, он стал заваливаться спиной назад, стукнулся затылком, его ударили по ногам, чтобы подогнул, и захлопнули багажник. Он кое-как повернулся в тесноте на бок, пытаясь хотя бы немного высвободить от веревок руки.

Машина почти сразу тронулась, глубоко приседая и приподнимаясь. И Бессонов, утопленный в удушливой пыльной тьме, от хода машины, от ее глубоких резких раскачиваний скоро совсем утратил ощущение верха и низа. Он какое-то время еще противился, пытался высвободить немеющие руки, подбородком выпростать голову из завязанного на шее мешка, а потом не то чтобы сдался, а как-то вжился в это тесное пространство, кувыркавшееся вверх тормашками, затих, на последних ниточках еле удерживая сознание, готовое провалиться в яму беспамятства; и все, что он мог увидеть теперь воображением или почувствовать, – все померкло, стиснулось в вязком удушье, и он почти не чувствовал ни боли в затылке и побитых ребрах, ни онемевших рук. Его везли, может быть, час, или два, или значительно дольше. И он не сразу заметил, что машина остановилась: его по-прежнему кружило на волнах дурноты, уши закладывало, и лишь постепенно он стал различать шум ветра снаружи, в каких-то закоулках железа, рождавшего звуки, похожие на бормотание, и к этому прибавлялся хлест капель по багажнику. Бормотание ветра и воды было настолько явственным, что Бессонов принимался думать, что это все-таки человеческие голоса. Но голоса появились намного позже, когда ему стало казаться, что его оставят здесь до утра. Люди, открывшие багажник, продолжали громко перекрикиваться на ветру. Ему развязали ноги, бесцеремонно выволокли из багажника, но он не смог бы устоять в первую минуту, и тот, кто вытащил его за грудки, видимо, знал это. Бессонова оттащили чуть в сторону и посадили на что-то твердое и мокрое, наверное, на скамейку. Человек, который ловко управился с ним, не был Арнольдом Арнольдовичем или Мишей, он сказал всего одно слово: «Сядь», – но и в этом коротком слове звучало тяжелое раздражение целой ночи и оборванных снов.

Люди, видимо, замешкались под дождем: они еще пытались о чем-то спорить, но до сознания Бессонова долетали только отдельные не осмысленные им слова, громко произносимые Арнольдом Арнольдовичем:

– Быков знает… Да, Быков знает…

Под мешок просачивался свежий воздух, и Бессонов, согнувшись, успокаивая головокружение, осторожно, но облегченно дышал.

– …Да меня не волнуют твои бумаги. Звони Быкову и заполняй… Он чужой… Да… А меня мало волнует…

Ветер с дождем хлестал в левый бок, но справа сквозь сеточку мешка пробивался свет. Наконец Бессонова крепко взяли за плечо, и тот же голос, произнесший «сядь», опять сказал только одно слово: «Двигай».

Человек повел Бессонова, как поводырь – слепца, за плечо, вот только пальцы, вдавившиеся в плечо, были слишком жесткими. Ноги еще плохо слушались Бессонова, и он едва не упал, запнувшись обо что-то, чужие пальцы еще больнее впились в плечо. Свет и ветер переместились за спину, а потом загремело железо, его куда-то ввели. Два голоса переговаривались, и Бессонов слышал, как они разлетаются гулким эхом: так могло быть в просторном пустом помещении. Ему развязали руки, и они холодными чужими кусками мяса повисли вдоль тела. Но мешок с головы не сняли. Загремела железом еще одна дверь, сказали: «Чердак пригни». Он вновь едва не упал, запнувшись, еле успел переступить. Его оставили.

Он стоял и ждал, когда начнет ломить болью руки. Ноги от слабости дрожали в коленях. Садняще до муторности болело-пульсировало в голове. Он шагнул чуть в сторону, нащупал локтем невидимую перегородку, звякнувшую металлом и чуть прогнувшуюся, – наверное, металлическую сетку, – прислонился плечом. Стоял, опустив голову: ему казалось, что так меньше пульсирует боль в затылке. И он еще не слышал никаких звуков, но уже чувствовал, что не один в гулком, погруженном в темноту помещении.

– Есть здесь кто? – спросил он. Никто не откликнулся.

Наконец он снял непослушными пальцами мешок с головы и только теперь почувствовал, что воздух в помещении насквозь пропитан миазмами человеческих испражнений. Но теперь он услышал, как рядом вздохнули. Он подался чуть вбок, присматриваясь к мраку. Тускло светилась полоска в противоположной стене, под потолком было маленькое окошко, и там, посеребренные дальним уличным фонарем, неслись косые прочерки дождя. Бессонов присмотрелся: св