– Я сама застрелила Ральфа. Лучше бы я застрелила своего пентюха… Я сказала ему, что нельзя бросать Ральфа на мучение. А он не смог. Он всегда как телок. Он не смог… Тогда я сама… Я выпила водки, взяла «макарова» и отвела Ральфа за сарай… Он смотрел мне в глаза… – Она замолчала, злобновато фыркнула, а потом добавила: – Тогда я выстрелила ему в глаз… Лучше бы я выстрелила между ног моему пентюху.
Плашкоут вышел на открытую волну. Его стало подхватывать и сильно кренить. И один пассажир – из тех, кто понимал, что это такое для суденышка с крохотной осадкой и перегруженной палубой, – натужно, отчаянно матюкнулся; тогда грубый голос, наверное, тот самый, что еще у пирса увещевал шкипера выходить в море, сказал:
– Заткни хайло, здесь дети…
После этого все молчали, терпеливо принимая в испуганные замерзшие лица веера брызг, сбиваемые плашкоутом со встречной волны. И тогда все отвернулись от левого борта, где был берег, и повернулись в ту сторону, где вырастала громада сухогруза: мосты – нет, не были сожжены, они погрузились в океан. Шкипер передал штурвал матросу, выставил на воздух мегафон и стал вещать:
– Не грудитесь на правом борте! Частично вернитесь обратно… Еще вот вы тама… Да, ты, ты! И они тама: перейдите на левый борт… Ладно, буде, стойте, не шарахайтесь туды-сюды… Сидим ниже ватерляя, до берега далеко, до дна рукой подать. – Он вернулся к штурвалу и стал поворачивать вправо, чтобы подойти к сухогрузу с подветренной стороны. Но едва плашкоут подставил волне скулу, как накренился с такой силой, что народ и чемоданы, баулы – все поползло к правому борту. Кто-то завопил, однако волна прошла под ними, суденышко выровнялось и стало крениться на другую сторону. Шкипер же в невысокой маленькой рубочке поспешно еще сильнее накручивал и накручивал штурвал, так что плашкоут, будто сам собой, развернулся на полгоризонта, оказавшись носом к берегу. Среди пассажиров стали кричать, но уже не испуганно, а грозно. Растерявшийся шкипер сбавил ход, а потом и вовсе дал реверс. И чтобы больше не поворачивать и не подставляться бортом волне, пошел к сухогрузу задним ходом. Хлесткая волна била в корму, ледяными фонтанами накрывая тех, кто там сгрудился. С сухогруза на подходе стали говорить в мегафон:
– Эй, на утюге, вы что там, пережрались?
И шкипер, багровый, взбешенный, кричал ответно в свой мегафон:
– Ты меня еще поучишь!.. Ты поучишь! Поди залезь в савуну со стюрдессой и потей… Учителя все, мать твою за ногу…
Сухогруз прикрыл ветер и сбил волну, качало здесь томно, но глубоко – волны будто поднимались со дна, проходя под огромным корпусом. С высокого борта на лебедках спустили шарик – колбасообразный надувной плавающий кранец из толстой резины. Плашкоут стал швартоваться к шарику, и с массивного борта, куда надо было смотреть задрав голову, стали подавать длинный выдвижной трап, заскрежетавший ржавыми сочленениями. Совсем высоко были видны неразборчивые лица, высовывающиеся из каких-то проемов, оттуда кричали:
– Граждане сухопутные, при подъеме соблюдайте очередность.
– Ах ты морской!.. – отвечали снизу. – Ты не морской, а комнатнай, ты моря-то хоть близко видал, ты его хлебал, голубь?! Какое оно вкусное, знаешь?!
Трап роликами лег на деревянный помост, похожий на маленький эшафот, установленный на палубе плашкоута. Волна, огибая сухогруз, приподнимала плашкоут, и ржавые ролики хрумкали по старым протертым доскам.
– Бойся!.. – громко рычал в мегафон шкипер.
Плашкоут летал вверх-вниз. Но пассажиры побойчее, мужики, груженные чемоданами и баулами, стали ловко заскакивать на трап, размашисто елозивший по помосту и грозивший переломать ноги первому же зеваке.
– Пропустить женщин вперед! Женщины и бабы!.. Проходим по одному… Держите детей… По одному! Да не лезь же ты, ё… Бабы первые!
Но все же ловкий мужичок с двумя чемоданами был уже на трапе, и его бросало плечами на леера из толстого железного троса, пока он, спотыкаясь, усердствуя, тащил эти тяжелые старомодные угловатые чемоданы вверх. Он был уже на середине, когда плашкоут особенно прытко и высоко взмыл, ролики трапа соскочили с деревянного помоста, и на обратном ходу плашкоута вниз трап зацепился за помост, опрокинул его, сбросив на ржавую палубу несколько человек. Мужичок на трапе скользнул между леерами, ноги его заболтались в воздухе, два чемодана шумно хлюпнули в воду. Ему стали кричать:
– Руки береги! Руки береги! – Но мужичок и без подсказок, как обезьяна, выдернул себя на трап и перегнулся через леер.
Чемоданы молотило между плашкоутом и шариком, один сплющился, из него полезли белые, темные и цветные потроха, размотались драными кишками в воде, и мужичок, улыбаясь во весь рот, громко бесшабашно крикнул: «Ну и … с ними!»
Тогда трап убрали, а бросили на плашкоут три штормтрапа, с белыми перекладинами, и попутно на лебедке стали поднимать вещи пассажиров в строп-сетках.
– Женщины и дети – первыми, мать твою!
Полезли тяжелые тетки по веревочным лестницам, их обвязывали под мышками толстыми канатами, и матросы наверху помаленьку вирали их. Поднялись плач и визг, кто-то кричал, переходя не на визг даже, а на глухой предобморочный клекот:
– Володя… Воло… держи… я упа… ду…
А кто-то мешкообразно обвис на страховочном канате. Рейтузы, теплые, с начесом, голубые и белые, летали над головами ожидающих очереди. Но никто не смеялся, хотя каждый испуганный знал, что посмеются они позже, час-два спустя, или еще позже, через дни и недели, когда все страшное и плохое забудется, как оно всегда забывается, и в памяти останутся только эти рейтузы на разудалых задницах да выпавшие за борт чемоданы.
Человек с тонким и лобастым лицом, бледность которого отливала зеленоватой инопланетностью, пришелец здесь и живущий пришельцем – каждый из пассажиров чувствовал в нем это: его отстраненность, муторную сумрачно-таинственную безвылазную жизнь в тесных железных кабинках, напичканных электроникой, отчего сам он словно был пропитан бледным мерцанием, – он показывал пассажирам вялой рукой, куда идти, и они, разбирая вещи, охая, пошатываясь, брели длинным коридором к указанной двери и оказывались на огромной, как футбольное поле, палубе, заставленной пустыми и опечатанными контейнерами. Народ толпился здесь, ожидая чего-то. Но дальнейшую посадку отложили. СП, выгрузив пассажиров, до вечера не делал рейсов.
Народ табором расположился на чемоданах и баулах, расслабленно сидел, опустив руки, а кто-то доставал походную снедь, по палубе расползались ароматы жареных кур и копченой рыбы. У судна стали собираться крикливые чайки.
К вечеру ветер сменил направление, волна убавилась в бухте, и плашкоут опять начал курсировать от берега к сухогрузу. Народу на палубе прибывало. Но ждали еще час и второй. А потом человек с тонким бледным лицом, с льняными липкими длинными волосиками появился в боковых дверях и стал натужно говорить слабосильным голосом, так что беженцам пришлось затихнуть и чутко прислушиваться.
– Тридцать пять человек малолетних детей и женщин могут разместиться в актовом зале. Остальные располагайтесь в проходе по правому борту и на палубе, можете занять пустые контейнеры. Пожалуйста, соблюдайте осторожность.
– Ишь ты… – сказал кто-то внизу, – в контейнерах поедем, как барахло упакованное… – Но это было все, что он успел придумать: женщины, мгновенно преобразившиеся из внимательно выжидающих в свирепых и напористых, с руганью и визгом повалили – некоторые, неся детей перед собой – к двери. Бледный человек стал кричать:
– Господа беженцы!.. Господа беженцы!..
Мужик в распахнутой куртке и расстегнутой темной сорочке, с обнаженной чуть ли не до пояса коричневой грудью, сердито плюнул под ноги и пошел по палубе, между контейнерами, иногда пиная гремучее ржавое железо. Заглядывал в пустые контейнеры. Он сначала опешил, увидев загнанную между контейнерами клетку, в которой, скорчившись, на полу сидели два человека. Но двое эти не выразили никаких особых чувств при его появлении: один, огромного роста, но очень худой, даже не заметил подошедшего, так и сидел, съежившись, нагнув голову, отчего шея его выперлась позвонками, и, кажется, дремал; другой, привалившийся в угол клетки, только лениво поднял глаза.
– За что это вас, парни? – удивленно спросил мужик.
– Чтобы мы не покусали никого, – ответил Бессонов.
Подошедший моргнул раз-другой, оценивая увиденное, и наконец подавил недоумение.
– Мутанты?
– Вроде того, – ответил Бессонов. – Буйные.
– Понятно, – сказал мужик. – Третьего возьмете?
– Заходи.
Мужик понимающе кивнул и вдруг развернулся, ушел, но скоро вернулся, прихватив с пожарного щита короткий ломик, стал выламывать замок с дверцы и вырвал вместе с ушками.
– Пойдем, у меня выпить есть. – Ломик он не бросил, а спрятал в левый рукав куртки, отчего рука его стала негнущейся. – Тебя как зовут?
– Семён.
– А его?
– Воропаев.
– А меня Дед. – Он немного потряс клетку. – Эй, Воропаев, у тебя имя есть? Вставай, пойдем…
– Он неподъемный, к собственному дерьму присох.
Дед пожал плечами:
– Так давай отковырнем, он же человек.
– Не дастся, – возразил Бессонов. – Пускай сидит, ему только поесть надо принести и укрыть чем-нибудь потеплее.
Они пошли туда, где шумел народ.
– Дед? – немного усмехнулся Бессонов. – Я и сам, может быть, уже дед.
– Меня так зовут – Дед.
– Стармех?
– Нет, я сам такой.
Они сели на каких-то мешках, положив чемодан Деда на бок, разложив еду на нем, выпивали и ели, но Бессонову от водки не стало легче, а вдавило его усталостью, на плечи ему накинули тяжелое ватное одеяло, и он сидел в коконе чужой навязчивой заботы, ему говорили слева и справа:
– Ешь, братан… Выпей… Ешь… – А ему хотелось просто лечь и заснуть.
Но возле них собиралось целое застолье, и злость прошла в людях, они уже были в дороге, а хорошо ли, плохо ли они разместились – для них, наверное, совсем не существовало понятий «комфортно», «некомфортно» – все это было ниже них, ниже их желаний и представлений о радости и гармонии: был смысл в движении, а не в том, как и на чем ты движешься. И Дед доказывал кому-то, а заодно всем, доказывал что-то совсем уж прозаическое, но с рьяностью, раскрасневшись, бивши себя в грудь и пощупывая грубой нетерпеливой рукой острый кончик ломика, который положил рядом с собой: