Язычник — страница 20 из 31


* * *

Порожняя переборка отзывается пустотой в душе. И хотя они знали, что рыбе рано идти, пустые переборки сердили. Подходили к ловушкам, вставали бортом на дальний край, выбирали сеть — торопливо, с ухающей в груди надеждой, что, может быть, залетел гонец-другой, видели мелькающие тени в сужающемся пространстве между садком и гулевым двориком. Но все было пустое, один сор: катраны, окуни, камбалы и крупные килограммовые бычки, считавшиеся несъедобными, потому что питались падалью. Весь морской «отход» забирался в кунгас и выбрасывался по дороге к берегу. Исключение составляли несколько камбал, предназначенных для сковороды, и десяток-другой королевских крабов, которые могли наползти на корюшку, наячеившуюся в дель.

Как-то море накрылось туманом, и, возвращаясь домой к обеду, они потеряли направление. Сбавили ход. Вкрадчивые валы тягуна, уцелевшие от далекого шторма, возникали из тумана слева, нависали над бортом и прокатывались под днищем. Довернули вправо, чтобы валы подходили с кормы, ожидали услышать шум прибоя. Но берег не приближался. Тогда совсем заглушили мотор, стали слушать. Из белого пространства приносило длинный зовущий голос крупного судна.

— Вон там бухает, — сказал Витек, показывая рукой в молоко.

Быстро завели «Вихрь», пошли в том направлении. Но скоро опять заглушили. Теперь все услышали тягучие волновые удары.

И вновь зарокотал двигатель, поползли малым ходом и неожиданно совсем близко услышали сквозь рокот мотора глухие стоны прибоя. Шагах в двадцати перед ними выросла отвесная каменная стена ржавого цвета, с черными прожильями трещин, уходившая под воду без уступов, без берега. Свеженцев на моторе стал закладывать крутой поворот, но подходивший к стене вал неудержимо понес кунгас на нее. Двое успели схватить багры. Волна перед ними нахлынула на стену, с грохотом взлетела белопенным широким фонтаном стремительно и высоко. Кунгас кинуло бортом к стене, и фонтаном накрыло людей. Однако в двух шагах тяжелую лодку подхватило обратным потоком, отшатнуло, она пошла вдоль базальтового монолита, выравниваясь, отдаляясь от стены. И только теперь рыбаки сообразили, что перед ними островок Рогачева. Он был в полумиле от берега, напротив мыса, рыбаки его называли другим именем — Обливным. Был островок издали в часы заката навязчиво похож на слона, бредущего по брюхо в море. Можно было взглянуть и вздрогнуть: туловище, голова, ухо, изгиб хобота в воде — шел слон к берегу. А вблизи старая, изъеденная морем каменная стена, о которую только расшибиться.

Черные бакланы и стремительные топорки, пересекая курс, срывались со скалы, уже таявшей в тумане справа. Бакланы летели, тяжело касаясь волны. И Витек, повернув занемевшую шею, сказал возбужденно:

— Рыбой обожрались, летать не могут…

— Нет, линяют, — возразил Миша.

Возник спор, совсем никчемный, но в пустых словах растворялась, мельчала тягота миновавшей опасности, о которой никто словом не обмолвился.

— Дай закурить, — сказал Миша.

Витек послушно и даже услужливо дал сигаретку.

Островок отодвинулся, рыбаки примолкли, и Миша рассеянно вытащил из-под банки полуметрового катрана, пристроил на борту и ножом в два приема отсек акуле красиво изогнутый лунообразный черный хвост, рыба принялась биться и разевать пасть, уставленную белыми треугольными бритвочками, но Миша бросил ее в воду, и все увидели, как акула, подобно подбитому самолету, штопором уходит в глубину, оставляя тонкий шлейф крови.

— Опять ты за свое?.. — не вытерпел Бессонов.

— А че… Она же рыбу портит, — неопределенно ответил Миша. Остановиться он был не в силах, и, переждав минуту-другую, достал из-под банки раздувшего рогатую голову с широченной пастью бычка в белых и фиолетовых пятнах, растопырившего веерообразные розовые плавники. Миша не просто подмечал, он сноровистыми руками выхватывал жизнь из мира. В этом лысом морщинистом человеке, выглядевшем много старше своих сорока, хранилось известное живодерское пристрастие тринадцатилетнего подростка: он мог без надобности умертвить любую животную тварь, он, как ребенок, хотел постигнуть непостижимое — превращение живого в неживое. Машинально шевеля губами, Миша медленно вскрыл оцепеневшему бычку бело-фиолетовое брюшко, постепенно добрался до маленького треугольного сердца. Осоловело смотрел на красный сжимающийся комочек, исправно трудившийся над незатейливой рыбьей жизнью, а потом разрезал сердце пополам. Но и отсеченные друг от друга половинки продолжали испуганно сжиматься и раздуваться, будто и теперь был какой-то толк в их движении. Миша выбросил подыхающую рыбу в воду, чуть наклонился за борт, сполоснул руки в тугом встречном потоке и уселся в оцепенении, наверное, больше совсем ни о чем не думая.

— Ты лучше убей… — сердито сказал Бессонов.

— Я ж и так убил, — встрепенулся Миша.

— Ну, Миша! — Бессонов яростно замотал головой, но не стал больше ничего объяснять испугавшемуся рыбаку.

Миша растерянно заморгал и стал озираться, ища поддержки, все еще не понимая Бессонова.

В прошлой жизни на материке, загроможденной тысячами мелких событий, как кладовая старьем, Миша Наюмов был сварщиком — хозяином крохотного плазменного солнца. В той жизни он попал в аварию на фосфорном заводе, и на правой, стянутой синюшным ожогом руке его не хватало указательного пальца, шея тоже обгорела, и голова чуть клонилась набок — чтобы нести ее прямо, при ходьбе он вздымал правое плечо. После аварии судьба позволила ему сменить огонь на воду. Был Миша самым деятельным и собранным из всех рыбаков. С утра до ночи пребывал в работе, в неутомимом движении… Но Мишина природа требовала хозяина, он перед каждым, кто, по его иерархическим представлениям, стоял выше, не мог вести себя просто. Он и перед Бессоновым юлил и подлизывался, без нужды лез с угодливым словом. Злился Бессонов, и Миша бывал гневлив, матерился на остальных, оттаивал Бессонов, и Мишино лицо теплело улыбкой. Он был и внутренне — раболепием своим перед начальством, и немного внешне — раскосостью и широким лицом, похож на японца.


* * *

Бессонов в те дни уже перекликался с океаном, и он знал, что не за ним одним такое водится: от других тоже слышал, что на путине наступает момент, когда начинаешь заговариваться, если нет рядом свидетелей твоему чудачеству. Или безумию? И тогда океан наполняется душой — или душа его становится видна тебе. Океан оживает и начинает откликаться. Бессонов отправился как-то к мысу смотреть удобные швартовки, чтобы в новых местах брать валуны, и, отойдя порядочно от барака, вдруг безотчетно принялся напевать и орать в голос — совершенную бессмыслицу, как орал бы человек, заглядывающий в пещеру, чтобы по эху почувствовать ее глубину. Но Бессонов, будто погрузившись в туман, извергая нечленораздельное, дикое: «А-а-ого-го-арр!..» — ловил не эхо, а нечто чужое, вплетенное в отраженный от скал голос. И было ли оно явлено человеку или только мерещилось, но вызывало в человеке прилив радости: океан откликался — что-то звучало, с некоторой снисходительной насмешливостью, в голосе океана. Океан был гермафродитен, двулик, но теперь он являл чистейшую женственность, зелень и голубизну, он потворствовал человеку, до поры затаив в глубинах мужское начало, то свинцовое, темное, жестокое, обжигающее холодом и ветром, то, что уже не потворствовало, а противостояло им — мужикам, может быть, даже как равным. Бессонов шел, рычал и пел, забыв, зачем он здесь, куда шагает. В такие минуты он чувствовал податливость океана. Но об этом не думалось, и оно само всплывало из туманов интуиции — чувство подводных толщ, глубин, течений, настроений океана. И где-то фоном, мимоходом приходило мелькающее знание о том, что завтра — ну, может быть, послезавтра — косяки лососей сместятся к югу и достигнут острова. Может быть, это зналось и виделось из совсем явного: прилетели на остров стаи коричневых и белохвостых орланов больших сильных птиц, — слишком многочисленные стаи в томительном ожидании сидели на деревьях по-над речками.

А может быть, пронзительное чувство пришло к Бессонову из удачного стечения мелких примет. Утром, оторвав голову от подушки, он, по обыкновению, проводил взглядом Витька, который вставал с постели сразу в отличие от старичков, долго потягивавшихся. Витек в трусах, босиком прошлепал по твердому земляному полу во вторую половину барака и в кандейке загремел крышками, заглядывая в кастрюли. Но дверь отворилась, просунулась голова Валеры, прогнусавила:

— Витек, щас будет чифан, голодным не оставлю…

Бессонов улыбнулся — он давно решил: если день начнется иначе, если Витек не подойдет к плите или кто другой опередит его, то от предстоящего дня удачи не жди. Бессонов сам себе случайно придумал эту примету, как и кучу других. Они досаждали обязательностью и нелепостью. Но он не думал с ними бороться, зная, что, нагрузившись бессмысленной чепухой, на рыбалке живется вернее. Да просто и нельзя было сказать: я ни во что не верю. Если так сказать днем, вечером уже забудешь об атеизме и приметишь в одном углу возню упыря, в другом — домового, а ночью пойдешь ставить на крышу мисочку с едой для навьев и бросать монетку в море. Утром же начнется другая басня: взбредет в голову встать лицом к Лику Вселенной, вытянуть руки и впитывать энергию солнышка — мурашки встопорщатся на руках.

Так, на всякий случай, они все жили в кругу немыслимых ритуалов и примет. Были общие приметы: в кунгас не плюй — он твоя опора, в океан не плюй и по возможности не мочись, он тебе отец и кормилец, не простит плевка, хочешь плюнуть — проглоти, хочешь помочиться — приперло, — проси и проси у него прощения; в океане не сори, вот они и возили с собой консервную банку для окурков и мусора, который высыпали на берегу; в океане не свисти просвистишь удачу и собственную голову; об удаче, даже если она уже свалилась на тебя, вслух не говори, принимай молча — иначе спугнешь; еще молчаливее принимай невезуху; тринадцатого по возможности сиди на берегу; океану никогда не верь — он двулик, но ругать его не смей и думать нехорошее о нем не смей, а если чем-то недоволен, можешь немного поматериться на товарища или на самого себя; но и чрезмерного сквернослова одергивали, потому что от тяжелых, мерзких слов навевало нехорошим, бедственным… Ходили среди них заговоры, нет-нет и соскочит с уст ворожейная прибаутка: «Подуй, родной, дай выходной».