Язычник — страница 22 из 31

шего межсловесные бреши, рыбаки вдруг почувствовали себя косноязычными.

Вечером кормили гостей едой, на которую сами уже смотреть не могли, рыбой, икрой, крабами. Свеженцев прогнал Валеру от плиты, хозяйничал сам. За столом теснились, жевали, гости смеялись, охали. И когда Свеженцев выставил полную жаровню лососьих сердец и печени, жаренных с луком, а следом противень с беловато-розовыми котлетищами и пояснил:

— Это я из крабов навертел, — гости не поняли, тихо спросили:

— Из чего?

— Так ведь из этих, из крабных ног. Но я сальца и луку добавил, так вкусней.

Гости растерялись и некоторое время не могли притронуться к странной еде. Рыбаки же пытались рассуждать, о чем придется, но получалось по большей части несвязное мычание.

— Здесь, значит, уже были научники… — говорил Валера. — В начале путины… Но они так прошли… Чай, значит, попили и прошли… И были одни мужики.

— Они были орнитологи… — добавлял Витек. И замолкал, не имея на уме приличных междометий, способных скруглить речь.

— Да-да, орнитология — весьма интересная наука, — подхватывал профессор, но и сам замолкал, разламывая крабовую ногу, а потом добавлял с восторгом: — Замечательно, замечательно… — испытывая двойное удовольствие — от вкусной еды и оттого, что есть можно было вот так, по-простецки, сколько угодно — крабов и рыбу руками, икру ложкой из миски, можно было заливать рукава солоноватым крабовым соком, ковырять в зубах спичкой, отламывать хлеб большими кусками…

Но на профессора рыбаки не обращали внимания, украдкой следили за женскими тонкими пальчиками, за губками, подвижными и мягкими, за дыханием, которое вздымало приятно выпуклые свитера. Обе дружно ухаживали за профессором, который ел много — не по возрасту и не по фигуре.

— А значит, оно так, — опять робко подал голос Валера. — А значит, есть у вас спиртец?

— Спирт? А как же… — Профессор кивнул заросшему щетиной помощнику, тот молча встал, подался к горе рюкзаков в углу.

Но Бессонов остановил аспиранта, придержав за рукав:

— Спирт отменяется. — И по направлению к Валериному носу вытянул кулак.

Профессор дипломатично уводил тему в сторону:

— Думал ли я, что отведаю крабов — вот так, вволю…

— В жизни нету совершенства, — брякнул Витек. — Есть крабы — баб нету, есть бабы — крабов нету.

— Витек, ты бы послушал радио, что там в сводках, — сказал Бессонов.

Но профессор засмеялся, и женщины тоже улыбнулись.

— Замечательно… И как же нынешняя путина?

— Путина идет своим путем…

— Замечательно… Дома я покупаю какую-нибудь селедку в магазине, и с таким пренебрежением, а ведь мы никогда не задумываемся, каково ее добыть… Мне всегда было интересно посмотреть на ваш труд.

— Непосвященному — в новинку, ему будет любопытно. Но когда человек втягивается, он все начинает мерить другими мерками. Он уже совсем иначе смотрит на живое… и на мертвое.

Профессор посмотрел на Бессонова заинтересованно: он не ожидал услышать из уст простого рыбака набор внерыбацких слов.

— И как же он смотрит?

— Что вам сказать… Если вы убьете единственную селедку, может быть, испытаете восторг, но если убьете десятки и сотни центнеров живого, зальетесь чужой кровью, то, в общем-то, не имеет значения качество этой крови: рыбья она или чья-то еще. Вы тогда начнете чувствовать себя фабрикантом смерти.

— Фабрикантом смерти? — Профессор улыбнулся.

— Да, вроде машины смерти. Машине все равно, кто перед ней. Я же говорю, мы убиваем не просто рыбу, мы убиваем живое. А когда убиваешь живое, жизнь теряет ценность, смерть становится привычной. Иной раз ловишь себя на мысли, что так же мимоходом можешь смахнуть с пути кого угодно. Я видел такое с людьми и видел убийц, которые уже не могли различить границу между жизнью и смертью. Они так и не могли понять, что сделали.

— А что же евангельские рыбаки?

— Евангельские рыбаки? — Бессонов усмехнулся. — А я ведь об этом как-то не думал. Ну, давайте придумаю им оправдание… Ну, они ловили себе на пропитание… А мы… Да… Знаете, большая рыба — это другое… Ведь мы не знаем меры, совсем не знаем.

Ночью рыбаки долго не могли заснуть, слушали вой ветра и затяжные, нарастающие издали, разбухающие раскаты прибоя. И будто тайфун разносил мысли каждого на стороны, выдувало из голов шелуху их нынешнего бытия, и были они опустошенными до такой степени, что им, наверное, хотелось плакать от изъедающей тоски — вот же, лежали близко, похрапывали пришельцы из той, нормальной, жизни и посапывали женщины, которых завтра уже не будет здесь, а им еще горбатиться и горбатиться неизвестно за какие коврижки.

Бессонов задремал и вскоре очнулся. Услышал, что ветер заметно улегся. Зыбь рушилась на берег, толкая упругий воздух, и при каждом раскате дребезжало стекло в маленьком окошке. Во второй половине барака за столом сидела согбенная худая фигура в свитере, и Бессонов стал равнодушно гадать, кто это. Человек поднял голову, полуобернулся, блеснули очки, и Бессонов узнал профессора при мерцающем свечном огоньке. Бессонов выбрался из-под теплого одеяла, тихо сел, поеживаясь, надел трико с пузырями на коленях, рубашку, достал сигарету и пошел к столу. Молча сел напротив профессора. Тот водил авторучкой в тетради — вычерчивал узоры, похожие на лабиринты, обводил клеточки по граням или пересекал по диагоналям. Он прервался, пусто посмотрел на рыбака и только кивнул. Бессонов показал профессору сигарету, взглядом спрашивая разрешения закурить. Тот опять кивнул. Бессонов закурил, выпустил дым в сторону двери — белый шлейф потянуло под притолоку.

— Океан так шумит, что совершенно невозможно заснуть, — громким шепотом сказал профессор.

Помолчали, и Бессонов в тон ему тихо спросил, глазами показывая в пол:

— И что вы на этот раз нашли там, в аду?

— Там все по-прежнему: костры и сковородки… — Профессор улыбнулся, задумался и вновь заговорил не то чтобы серьезно, а как-то кисло: — Вот уж вообразите себе: глас вопиющего в пустыне. Люди на веру принимают самую фантастическую добрую ложь… Ну, не всегда добрую, главное: фантастическую. И чем фантастичнее, тем больше поборников. А что могу рассказать я? Все это способно только взвинтить людей… Мне не поверят… А если поверят, сделают вид, что не поверили. А если поверят и подтвердят, что поверили, то ничего ровным счетом не изменится. Мы так и будем жить и ждать и думать о том, чего ждем… Впрочем, и думать не будем. И ничего с этим не поделаешь. — Он уставился в тетрадь, в вычерченный лабиринт, не понимая значения собственного рисунка. — Что же вы хотите услышать от меня, Семен? Хотите услышать, что ваш остров в ближайшие месяцы ждет катастрофа? Вы мне все равно не поверите…

— Наверное, не поверю, — пожал плечами Бессонов. — Я за последние годы раз семь слышал предсказания о близкой катастрофе.

— Вот то-то… — Профессор облокотился о столешницу, подпер ладонью щеку, так что очки его приподнялись кособоко. — Детей жалко. Но ведь они даже детей не вывезут.

Бессонов опять пожал плечами.

— Не говорите никому, Георгий Степанович.

— Вы так считаете? — Профессор распрямился.

— Вы же сами сказали, что нет смысла.

— Ну что ж, давайте отправляться спать.

На следующий день вулканологов нагрузили свежесоленой икрой и балыками, а к вечеру, когда зыбь улеглась, Бессонов, взяв в помощники Витька, отвез их на кунгасе за несколько километров к Чайке — так назывался уголок с горячим радоновым ключом и тремя большими бетонными ваннами. Сюда дотягивалась нитка проезжей дороги и, бывало, наезжал праздный народ попариться в источнике. Бессонов посоветовал вулканологам залезать в ванны и ждать транспорт или отправить одного из парней в поселок. Рыбаки попрощались с «наукой» и пошли к кунгасу.

— Ну, наговорил, старый пень, ну, наплел, — сказал Бессонов.

— Кто? Чего? — спросил Витек.

— Так, ничего, Витек, поехали домой…


* * *

Было несколько выходов на переборку ловушки по крутой волне. Однажды до острова докатились трехэтажные валы. Они размахивали гигантскими крыльями при совершенном безветрии. Склоны каждой покрывали рябь и более мелкие волны, и на кунгас наваливалась чешуйчатая громадина, японский дракон, зелено-синий, с отблесками солнца, с гибкой пятнистой спиной. Клеенчатый флаг на бамбуковой палке, ради забавы воткнутый Витьком в отверстие для уключины, поник, но уши сверлило нечто внезвуковое, закладывало, как при снижении самолета. Кунгас летел вверх и проваливался меж зеленых хребтов. Души обмирали, и Витек гикал, смеялся, подхваченный безудержной радостью. Бледный Свеженцев покрикивал с кормы:

— Витек, не мельтеши!

Вал прокатывался под ними, кунгас с хрустом в укосинах плюхался плоским днищем в провал. Все удерживались на ногах, не бросали работы — три пары рук держали сеть ловушки, и пока не навалилась новая рябая стена, руки проворно перебирали два метра сетки — руки сами знали дело, и они были азартнее своих господ. Вдруг крик:

— Витек, потрави!.. Эдик, следи за кормой!

Шел новый вал, дель впивалась в разбухшие пальцы. А впереди, в зеленоватой толще, призрачно метались спины и хвосты: крупная пятнистая кунджа вздыбила воду, брызги ударили в лица, во рту почувствовались соль и горечь, мелькнула желтобрюхая камбала, красный пучеглазый окунь ошалело выскочил из воды, ткнулся носиком в борт, шлепнулся на поверхность, секунду оглушенно лежал. Стремительные острые спины горбуши резали воду. Шли вал за валом, но наконец вся свободная дель была выбрана, в тесном мешке — с полста центнеров, тысячи рыбин. И вновь волна задирала нос кунгаса, пятитонная масса повисала в руках, рыбаки гнулись через борт, как только могли, чтобы дать слабину. Несколько рыбин успевали сойти в случайный провес назад в ловушку. Стесненная рыбья масса несколько мгновений неподвижна, и вдруг крайняя горбуша начинала биться, и все пятьдесят центнеров разом оживали, закипали. Но азарт и лихость опять брали верх. Напрягались тела, хрипели глотки. Противоположная, граничащая с садком стенка ловушки притапливалась, ярко-оранжевые балберы величиной с большой арбуз уходили под воду, и рыба живым потоком текла в садок. Мало было не выпускать сеть, нужно было еще изловчиться, схватить палку со стальным крюком на конце, чтобы вбить в спину камбалы и метровой акулы, в панцирь крабу, кинуть в кунгас этот сор. А на руках все старые рубцы, кажется, поджившие, по-новому лопались до мяса, но никто в кунгасе уже не отваживался думать, что это были его руки и его боль.