Язык есть Бог. Заметки об Иосифе Бродском [с иллюстрациями] — страница 7 из 47


17.

Время до отъезда проходило в страшной суете. Заграничный паспорт Бродский получил в день своего рождения, 24 мая, — его, как всегда, праздновали в «полутора комнатах», которые он делил с родителями. В этот раз было больше гостей, чем обычно, — около тридцати. В конце мая он уехал в Москву прощаться со своими столичными друзьями, в том числе с Надеждой Мандельштам, Лидией Чуковской и Евгением Рейном.

В самые последние дни перед отъездом Иосиф был, как записал Томас Венцлова в своем дневнике, «в очень плохом состоянии — на грани нервного срыва». Третьего июня, за день до отъезда Бродского, он записал его слова: «Там я не буду мифом. Буду просто писать стихи, и это к лучшему».

Но до того как он попал «туда», в ту же ночь, Бродский сочинил письмо Генеральному секретарю Коммунистической партии Советского Союза:


Уважаемый Леонид Ильич,

покидая Россию не по собственной воле, о чем Вам, может быть, известно, я решаюсь обратиться к Вам с просьбой, право на которую мне дает твердое сознание того, что все, что сделано мною за 15 лет литературной работы, служит и еще послужит только к славе русской культуры, ничему другому. Я хочу просить Вас дать возможность сохранить мое существование, мое присутствие в литературном процессе. Хотя бы в качестве переводчика — в том качестве, в котором я до сих пор и выступал. Смею думать, что работа моя была хорошей работой и я мог бы и дальше приносить пользу. В конце концов, сто лет назад такое практиковалось.

Я принадлежу к русской культуре, я сознаю себя ее частью, слагаемым, и никакая перемена места на конечный результат повлиять не сможет. Язык — вещь более древняя и более неизбежная, чем государство. Я принадлежу русскому языку, а что касается государства, то, с моей точки зрения, мерой патриотизма писателя является то, как он пишет на языке народа, среди которого живет, а не клятвы с трибуны. Мне горько уезжать из России. Я здесь родился, вырос, жил, и всем, что имею за душой, я обязан ей. Все плохое, что выпадало на мою долю, с лихвой перекрывалось хорошим, и я никогда не чувствовал себя обиженным Отечеством. Не чувствую и сейчас.

Ибо, переставая быть гражданином СССР, я не перестаю быть русским поэтом. Я верю, что я вернусь; поэты всегда возвращаются: во плоти или на бумаге. Я хочу верить и в то, и в другое. Люди вышли из того возраста, когда прав был сильный. Для этого на свете слишком много слабых. Единственная правота — доброта. От зла, от гнева, от ненависти — пусть именуемых праведными — никто не выигрывает. Мы все приговорены к одному и тому же: к смерти. Умру я, пишущий эти строки, умрете Вы, их читающий. Останутся наши дела, но и они подвергнутся разрушению. Поэтому никто не должен мешать друг другу делать его дело. Условия существования слишком тяжелы, чтобы, их еще усложнять.

Я надеюсь, Вы поймете меня правильно, поймете, о чем я прошу. Я прошу дать мне возможность и дальше существовать в русской литературе, на русской земле. Я думаю, что ни в чем не виноват перед своей Родиной. Напротив, я думаю, что во многом прав. Я не знаю, каков будет Ваш ответ на мою просьбу, будет ли он иметь место вообще. Жаль, что не написал Вам раньше, а теперь уже и времени не осталось. Но скажу Вам, что в любом случае, даже если моему народу не нужно мое тело, душа моя ему еще пригодится.


С уважением

Ваш И. А. Бродский


[Фото 13. Бродский в аэропорту Пулково перед тем как сесть в самолет, 4 июня 1972 г. Фото М. Мильчика.]


Перед тем как сесть в самолет, он попросил друга опустить письмо в почтовый ящик. Он признавался, что наивно надеялся на ответ; но ответа, разумеется, не последовало. Ответ пришел спустя пятнадцать лет, в 1987 году, — через пять лет после смерти генсека — когда в связи с Нобелевской премией «Новый мир» напечатал пять стихотворений Бродского, тем подтвердив, что его душа пригодилась русскому народу.


18.

В Вене Бродского встретил американский славист Карл Проффер, который предложил ему должность poet in residence в Мичиганском университете в Анн-Арборе. Бродский согласился, хотя у него были и другие предложения — в Европе: если порвать с прошлым, объяснил он, лучше сделать это как можно радикальней: «Это большая перемена. Пусть она будет по-настоящему большой».

В багаже у Бродского была бутылка литовской водки, подарок от Томаса Венцловы. Ее он должен был распить с Оденом, который уже пятнадцать лет жил в Австрии и с которым Бродский надеялся встретиться. Оден хорошо знал, кто такой Бродский. Его уже попросили написать предисловие к готовившемуся сборнику стихов Бродского в английском переводе. Приветы, открытки и книги от Одена Бродский получал еще в Ленинграде.

Уже на четвертый день в Вене Бродский и Проффер взяли напрокат машину и отправились на поиски деревни, где жил Оден. Миновав три деревни с названием Кирхштеттен, они увидели знак с надписью «Auden-Gasse» («Переулок Одена») и поняли, что приехали. Проффер пытался, помнил Бродский, «объяснить причины нашего пребывания там коренастому, обливающемуся потом человеку в красной рубашке и широких подтяжках, с пиджаком в руках и грудой книг под мышкой. Человек только что приехал поездом из Вены и, поднявшись на холм, запыхался и не был расположен к разговору. Мы уже собирались отказаться от нашей затеи, когда он вдруг уловил, что говорит Карл Проффер, воскликнул „Не может быть!“ — и пригласил нас в дом».

Оден сразу взял Бродского под свое крыло. Бродскому хотелось с ним о многом поговорить, но «единственная английская фраза, в которой я знал, что не сделаю ошибки, была: „Мистер Оден, что вы думаете о…“ — и дальше следовало имя». Поэтому беседы протекали главным образом в виде оденовских монологов. «Оден — 10 баллов по пятибалльной системе, — доложил Бродский с энтузиазмом своему другу Андрею Сергееву. — Считает порнографию реализмом, говорит, что принадлежит к сигаретно-алкогольной культуре, не к культуре drugs. В общем, удивительно похож на А<нну> А<ндреевну> — особенно взглядом, хотя — слегка обалделым… Морда напоминает пейзаж».

Бродский пробыл у Одена почти две недели, в течение которых тот занимался его делами «с усердием хорошей наседки».


Начать с того, что мне необъяснимо стали поступать телеграммы и другая почта с указанием «У. X. Одену Для И. Б.». Затем он отправил в Академию американских поэтов просьбу предоставить мне некоторую финансовую помощь. Так я получил мои первые американские деньги — тысячу долларов, если быть точным, — на которые я протянул до моей первой получки в Мичиганском университете. Он поручил меня своему литературному агенту, инструктировал меня, с кем встречаться, а кого избегать, знакомил со своими друзьями, защищал от журналистов и с сожалением говорил о том, что оставил свою квартиру возле Святого Марка — как будто я собирался поселиться в его Нью-Йорке.


Если взгляд поэта казался Бродскому «слегка обалделым», то это потому, что Оден был настоящим алкоголиком. В письме Льву Лосеву Бродский описал один день из жизни Уистана Одена (текст написан по-русски, с некоторым вкраплением английских слов):


Первый martini dry [сухой мартини — коктейль из джина и вермута] W.Н. Auden выпивает в 7.30 утра, после чего разбирает почту и читает газету, заливая это дело смесью sherry [хереса] и scotch'a [шотландского виски]. Потом имеет место breakfast [завтрак], неважно из чего состоящий, но обрамленный местным — pink and white [розовым и белым] (не помню очередности) сухим. Потом он приступает к работе, и — наверно потому, что пишет шариковой ручкой — на столе вместо чернильницы красуется убывающая по мере творческого процесса bottle [бутылка] или can (банка) Guinnes'a, т. е. черного Irish [ирландского] пива. Потом наступает ланч ≈ 1 часа дня. В зависимости от меню, он декорируется тем или иным петушиным хвостом (I mean cocktail [я имею в виду коктейль]). После ланча — творческий сон, и это, по-моему, единственное сухое время суток. Проснувшись, он меняет вкус во рту с помощью 2-го martini dry и приступает к работе (introductions, essays, verses, letters and so on [предисловия, эссе, стихотворения, письма и т. д.]), прихлебывая все время scotch со льдом из запотевшего фужера. Или бренди. К обеду, который здесь происходит в 7—8 вечера, он уже совершенно хорош, и тут уж идет, как правило, какое-нибудь пожилое chateau d'… [«шато де…», то есть хорошее французское вино]. Спать он отправляется — железно в 9 вечера.

За 4 недели нашего общения он ни разу не изменил заведенному порядку; даже в самолете из Вены в Лондон, где в течение полутора часов засасывал водку с тоником, решая немецкий кроссворд в австрийской Die Presse, украшенной моей Jewish mug [жидовской мордой].



[Фото 14. Уистан Оден в те дни, когда он познакомился с Бродским. Снимок сделан во время Международного фестиваля поэзии в Лондоне в июне 1972 г.]


В Лондон они летели, потому что Оден организовал Бродскому приглашение на Международный фестиваль поэзии (Poetry International), где собрались многие из лучших поэтов современности: Тед Хьюз, Янош Пилинский, Стивен Спендер, Шеймас Хини, Джон Эшбери, Роберт Лоуэлл. Последний читал стихи Бродского в английском переводе. Сам Бродский читал по-русски и по памяти, как вспоминает один из присутствующих, поэт и переводчик Дэниэл Вайсборт, «но иногда он сбивался и тогда бил себя отчаянно по лбу. Похоже, он был очень напряжен, что не странно, учитывая обстоятельства… Было нечто трагическое в нем: молодой поэт, почти один на сцене… один во всем мире, у него ничего нет, кроме собственных стихов, кроме русского языка…».


19.

Девятого июля 1972 года Бродский приземлился в Детройте. Через несколько дней он получил письмо от польского поэта Чеслава Милоша. Письмо было написано по-русски. Милош прожил вне Польши двадцать лет, и на тот момент преподавал в университете в Беркли. В интервью 1987 года Бродский пересказывал мне это письмо так: