Язык и разум человека — страница 12 из 16

Если мы вернемся еще дальше к началу нашей книжки, к первой главе, и посмотрим, какие функции способен выполнять язык, то увидим, что в нашем перечне его заместителей отсутствуют заместители по одной, самой важной его функции. Мы говорим о способности языка быть орудием познания.

Что познавали мореплаватели?

Но разве нельзя узнать новое без помощи языка? Сфотографировали же обратную сторону Луны и начертили карту. Где же здесь-то словесное познание? Или вот пример попроще: простая географическая карта Европы с изломанной береговой линией, испещренной впадинами и выступами. Разве, чтобы изучить береговую линию, необходим язык?

Возражение серьезное.

Начнем с Луны. Здесь читатель явно и несомненно ошибается. Ведь карта обратной стороны Луны не сама собой возникла на экране телевизора или на фотопленке. Астрономы — или, лучше сказать, астрогеографы — увидели не карту, а нечто вроде аэрофотоснимка, где каждую деталь еще нужно интерпретировать. И вот каждое пятнышко относилось к определенному, закрепленному языковым ярлычком классу явлений: кратер, впадина, гора, трещина в поверхности Луны. И только после этого все особенности рельефа были нанесены на карту.

А как обстоят дела с нашей Землей? Действительно, является ли наше познание особенностей береговой линии Европы словесным? Нет. Но не спешите ловить автора на слове. Оно не только не является словесным — оно и не познание.

Познание всегда прибавляет сведения в общественно-исторический опыт человечества, откладывает в общественную сокровищницу какие-то ценности, добытые или наукой, или практикой, — ценности, которые наука или практика может в дальнейшем почерпнуть из сокровищницы.

Можно ли сказать, что кому-то необходимо было выяснить форму береговой линии Европы? Нет. Исследовалась и передавалась совсем не она, а вся совокупность особенностей побережья. С каждым новым плаванием вдоль европейских берегов, начиная с полулегендарного грека Пифея, мореплаватели все больше узнавали о побережье, и оно представало для них сразу же не как абстрактная геометрическая кривая, а как совокупность мысов и полуостровов, островов и рифов, заливов и бухт, отмелей и скал. Недаром первое, что делает всякий путешественник, попадая в неизвестную страну, — дает названия всем сколько-нибудь существенным географическим ее особенностям. Дело здесь совсем не в том, какие он дает названия, а в том, что он их дает всегда совершенно определенным участкам побережья — заливам, мысам, полуостровам и т. д.

И в общественно-исторический опыт человечества входит не форма береговой линии, а совокупность необходимых для моряка, вполне изложимых не только в условной, но и в словесной форме сведений о береге. Мы можем временно абстрагироваться от всех сведений, оставив на карте только форму береговой линии, но даже и тогда мы будем воспринимать ее не как кривую, а как изображение Бискайского залива (плюс все, что мы знаем о Бискайском заливе) плюс изображение полуострова Бретань (плюс все, что мы знаем о Бретани), плюс изображение полуострова Нормандия, плюс изображение пролива Ла-Манш…

То, что здесь рассказано, подтверждается данными о восприятии и представлении карты. Психологи выяснили, что представимы только так называемые «географические фигуры» — моря, острова, реки, горы, поскольку они всегда — единые образы, связанные с определенным «ярлычком», и условные знаки (которые, в сущности, лишь сокращенные словесные обозначения и полностью эквивалентны надписям на древних и средневековых картах).

Если заставить нас начертить по памяти хотя бы ту же самую береговую линию Европы, мы встанем в тупик: оказывается, мы совсем не так уж ясно себе ее представляем. Ф. Н. Шемякин пишет: «Взрослым людям может казаться, что они имеют достаточно отчетливый зрительный образ хорошо знакомых им со школьных лет карт, например, Европы, Северной и Южной Америк, Австралии или таких полуостровов, как Крымский, Апеннинский, Скандинавский. В действительности же, как это было показано опытами М. М. Нудельмана, кажущаяся четкость образа не находится ни в каком соответствии с фактической передачей его карандашом на бумаге. Выполненные чертежи имеют лишь очень отдаленное сходство с тем, как эти части земной поверхности изображаются на картах. Все они схематичны, бедны деталями, имеют большое количество пробелов, а в некоторых частях остаются вообще незаконченными. Образы знакомых карт сохраняются у взрослых людей лишь в очень смутном виде. При попытке восстановить их в памяти всплывают лишь отрывки зрительных представлений и относящиеся к карте названия, например, городов, рек, заливов, полуостровов, горных цепей». И дальше очень интересное замечание, основанное на опытах со школьниками: «Вычерчивание карты, в отличие от ее срисовывания, предполагает применение ряда географических понятий и в соответствии с ними — словесного анализа карты».

Одним словом, поскольку наше познание формы береговой линии является познанием, постольку оно не есть познание именно формы береговой линии.

Конечно, каждый из нас может иметь и свое личное знание. Скажем, я могу увидеть новую звезду. Но мое личное знание не станет общественным познанием до того момента, пока я не выражу его словесно — хотя бы написав письмо в Академию наук, что я открыл звезду. Язык, замечает Бертран Рассел, есть «средство превращения нашего личного опыта в опыт внешний и общественный. Собака не может рассказать свою автобиографию; как бы красноречиво она ни лаяла, она не может сообщить вам, что ее родители были хотя и бедными, но честными собаками. Человек же может сделать это и делает это…» Да и для меня самого открытие звезды не станет открытием, пока я не осознаю, что в моем поле зрения прибавилась звезда, которой раньше не было. А чтобы осознать, нужно ввести в действие внутреннюю речь.

Глава 3Человек и машина

Я — робот?!

В последние десятилетия, когда счетно-электронные машины вышли из лабораторий ученых- кибернетиков на широкий оперативный простор, этот вопрос стал не так уж бессмыслен. Все чаще человека сближают с машиной, открывая в строении его организма и в его деятельности принципы организации, общие с другими «подведомственными» кибернетике явлениями. И перед мысленным взором читателя, особенно знающего о кибернетике не из специальных работ, а из газет и иллюстрированных журналов, начинает маячить призрак робота, который способен заменить его, читателя, во всех его функциях, вплоть до чтения статей о возможностях кибернетики…

К счастью, такой робот всего лишь мираж.[12] Как всегда случается в науке, время безграничной веры во всеобщность и всеприменимость кибернетических принципов сменилось периодом трезвой оценки их реальной значимости, реальной применимости. Нельзя сказать, что роль кибернетики в жизни человека и человеческого общества таким образом недооценивается; но, к счастью, мы уже не склонны впадать в крайности, как несколько лет назад.

Во всяком случае, одно как будто стало ясным и очевидным: машина такое же орудие, как и любое другое орудие.

От рубила до ЭВМ

Но тогда что же такое орудие? В свете современного научного понимания можно (в рабочем порядке, конечно) определить его так: материальный предмет, который способен опредмечивать или моделировать те или иные функции человеческого организма.

Поясним наше определение. Возьмем самое простое орудие, так называемое рубило, т. е. камень, грубо оббитый с двух сторон; с одного конца у него острая режущая часть, с другого — утолщение, для того чтобы было удобно держать его в руке. Таким примерно орудием пользовался гейдельбергский человек, а может быть, отчасти и неандерталец. Советский антрополог М. О. Косвен говорит о рубиле, что оно «имело, вероятно, универсальное применение, служа и ударным, и режущим, и колющим орудием, а одновременно, вероятно, и метательным оружием». Значит, оббитый камень взял на себя те функции, которые раньше выполняли кулаки, зубы и ногти нашего обезьяноподобного предка. И благодаря тому, что наш предок получил возможность действовать при помощи камня, он, собственно, и выжил: ведь он вообще был довольно слабым, медленным и плохо вооруженным существом.

Проследим, однако, что было дальше. Первобытное общество развивалось, усложнялось хозяйство, увеличивалось количество трудовых действий, которые приходилось производить первобытному человеку, что, кстати, спасло его руку от односторонней специализации: она не стала ни органом копания, ни органом резания, ни органом оббивания, потому что ей приходилось делать и то, и другое, и третье попеременно.


Количество доступных неандертальцу трудовых действий росло. Действия становились все более тонкими, более специализированными. В конце концов рубило оказалось слишком грубым орудием: оно стало мешать руке производить тонкие операции. Появилась потребность приспособить конструкцию орудия к новым условиям труда. Так вместо одного рубила появилось два орудия — так называемые остроконечник и скребло. Наблюдения над некоторыми современными народами (эскимосами, австралийцами) показывают, для чего служило каждое орудие: остроконечник был ножом или, скорее, кинжалом, а скребло служило для обработки шкур и для других аналогичных целей.

Что же произошло? В строении, в конструкции орудий оказалось закрепленным, моделированным различие трудовых действий, различие функций руки[13]. И все дальнейшее развитие и совершенствование орудий производства — в сущности процесс постоянной передачи орудию каких-то функций, способностей, развивающихся в человеческом организме. Вместо того чтобы усложнять и утончать действия, производимые над предметом труда, человек усложняет, утончает, специализирует используемые орудия. Их становится все больше и больше, человек «обрастает» ими настолько, что в конце концов у него появляется своеобразный фетишизм: он забывает, что орудие, машина — это его собственное орудие, машина, моделирующая его собственные умения и способности, и начинает относиться к машине (орудию) как к какой-то чуждой, таинственной, противостоящей ему силе.