рым другим биологическим видам, например «говорящим» птицам.
Языковой инстинкт может вызвать раздражение у тех, кто привык считать язык зенитом человеческого интеллекта, а инстинкты воспринимать как животные импульсы, побуждающие мохнатых или пернатых тварей-зомби построить на реке плотину или взять да и полететь на юг. Но один из последователей Дарвина, Уильям Джеймс отмечал, что обладатель инстинкта не обязательно должен вести себя «с роковым автоматизмом». Он доказывал, что у нас есть все инстинкты, присущие животным, а также и много других; наш гибкий разум — это следствие взаимодействия многих конкурирующих инстинктов. Именно инстинктивная природа человеческой мысли так мешает нам понять, что она инстинктивна.
…Ум, развращенный знаниями, дошел до того, что естественное стало казаться странным, что о любом инстинктивном действии человека стал задаваться вопрос «почему?». Только метафизику могут прийти в голову следующие вопросы: «Почему мы улыбаемся, а не хмурим брови, когда довольны?», «Почему мы не способны говорить с толпой так, как говорим наедине с другом?», «Почему именно эта девушка сводит нас с ума?». Обычный человек скажет просто так: «Конечно, мы улыбаемся, конечно, наше сердце трепещет при виде толпы, конечно мы любим девушку, чья прекрасная душа, облаченная в совершенную форму, так явно и откровенно создана для того, чтобы быть горячо любимой целую вечность!»
Наверное любое животное испытывает подобные ощущения, когда ему требуется как-либо вести себя по отношению к другому существу… Львица создана быть любимой львом, медведица — медведем. Для курицы-наседки должна показаться невероятной сама мысль о том, что где-то в мире существует создание, не считающее гнездо полное яиц в высшей степени восхитительным, драгоценным и заслуживающим того, чтобы высиживать его целую вечность (а именно таким оно и представляется наседке).
Таким образом мы можем быть уверены, что какими бы загадочными ни казались нам некоторые инстинкты животных, наши инстинкты должны показаться животным не менее загадочными. И мы приходим к выводу, что для животного, подчиняющегося инстинктам, каждый инстинктивный импульс и каждое движение озарены светом полной ясности и кажутся в данный момент единственно возможными и правильными. Разве может муху не охватить сладострастный трепет, когда она, наконец, обнаруживает тот единственный во всем мире лист, или ту падаль, или тот кусок навоза, которые одни на всем свете сподвигнут ее отложить яйца? И разве в этом случае отложить яйца не будет с ее точки зрения единственным уместным поступком? И нужно ли ей что-то знать или как-то заботиться о будущей личинке и о ее пропитании?
Я не могу придумать лучшего словесного выражения основной стоящей передо мной задачи. Мы настолько же не осознаем процесс функционирования языка, насколько муха — причину откладывания ею яиц. Наши мысли облекаются в слова с такой легкостью, что зачастую смущают нас, ускользнув от внутренней цензуры. В процессе понимания высказывания поток слов для нас прозрачен; мы постигаем значение настолько автоматически, что можем забыть, что фильм, который мы смотрим, идет на иностранном языке с субтитрами. Мы думаем, что дети усваивают родной язык, подражая речи матерей, но когда ребенок говорит: Don’t giggle me! букв. ‘Не хихикай меня!’ или We holded the baby rabbits ‘Мы возьмили крольчат’, это не может быть подражанием. Я хочу развратить ваш ум знанием, чтобы вам показались странными эти природные дары, и хотелось задавать вопросы «как» и «почему» о самых привычных умениях человека. Посмотрите, как мучается эмигрант с новым для него языком, а человек, перенесший инсульт — с родным; попробуйте разобрать на составные части детский лепет, или запрограммировать компьютер так, чтобы он понимал английский — и повседневная речь предстанет в другом свете. Легкость, прозрачность, автоматизм — это иллюзии, за которыми скрывается богатейшая и красивейшая система.
Самый известный довод в пользу того, что язык подобен инстинкту, в нашем веке сформулировал Ноам Хомский — лингвист, который первым обнажил хитроумные принципы в строении языка, и который, возможно, определил произошедшую революцию в науках о языке и мышлении. В 50-е гг. в социальных исследованиях доминировала поведенческая теория (бихевиоризм); это направление получило известность благодаря работам Джона Уотсона и Б. Ф. Скиннера. Термины, обозначающие умственную деятельность, такие как «знать» и «думать», были заклеймлены как ненаучные; слова «разум» и «врожденный» были объявлены грязными. Поведение объяснялось несколькими законами о реакции на нервное раздражение, которые можно было изучить на крысах, нажимающих кнопки, или собаках, вырабатывающих слюну на звук звонка. Хомский же обратил внимание на два фундаментальных факта в отношении языка. Во-первых, практически каждое предложение, которое человек произносит или понимает, это принципиально новая комбинация слов, впервые возникающая в истории вселенной. Поэтому, язык не может быть набором реакций на раздражение; мозг должен содержать рецепт или программу, чтобы получать неограниченное число предложений из ограниченного числа слов. Эта программа может называться «ментальная грамматика» (не путать с грамматикой, изучаемой в школе или преподносимой пособиями по стилистике, которые являются всего лишь путеводителями по правилам письменной речи). Второй фундаментальный факт состоит в том, что в детях эта сложно организованная грамматика развивается быстро и самопроизвольно, а когда дети вырастают, то адекватно воспринимают новые словесные конструкции, с которыми никогда раньше не сталкивались. Поэтому, утверждает Хомский, дети с рождения должны нести в себе некую схему, общую для грамматик всех языков, Универсальную Грамматику, которая подсказывает им, как выделять синтаксические модели в речи родителей. Хомский писал об этом так:
Любопытно, что в истории науки за последние несколько столетий к умственному и физическому развитию всегда был разный подход. Никто не примет всерьез предположение, что у человека благодаря его жизнедеятельности вырастают руки, а не крылья, или что основы строения тех или иных органов были заложены в результате случайности. Наоборот, считается само собой разумеющимся, что физическое строение организма определено генетически, хотя конечно, такие параметры, как размеры, степень развития и т.д. будут частично зависеть от внешних факторов…
К развитию личности, моделям поведения и когнитивным структурам у высших организмов зачастую существует принципиально другой подход. Обычно считается, что в этих областях определяющим фактором является социальная среда. Те мозговые структуры, что развиваются со временем, рассматриваются как не заложенные изначально, присутствующие факультативно; помимо того, что формируется в виде особого продукта истории, не существует никакой «человеческой природы»…
Но при тщательном рассмотрении когнитивные системы оказываются не менее замечательно и тонко организованы, чем физическое развитие, происходящее в процессе жизни организма. Тогда почему бы нам не исследовать такое проявление умственной деятельности, как язык, приблизительно тем же образом, каким мы исследуем сложно организованные физические составляющие организма?
На первый взгляд, это предложение может показаться абсурдным хотя бы только в силу огромного разнообразия человеческих языков. Но при ближайшем рассмотрении эти сомнения рассеиваются. Даже очень мало зная о сущности языковых универсалий, мы можем быть полностью уверены, что возможное разнообразие языковых явлений резко ограничено… Язык, усваиваемый каждым из нас, отличается богатством и сложной организацией, а последние ни в коей мере не ограничиваются теми фрагментарными их проявлениями, которые доступны ребенку. Тем не менее, отдельные представители речевого сообщества развивают по сути один и тот же язык. Это поддается объяснению, только если допустить, что отдельные носители языка следуют жестким ограничениям, определяющим грамматический строй.
Тщательно анализируя по формальным признакам те предложения, которые воспринимаются обычными людьми как часть родного языка, Хомский и другие лингвисты разработали теории «ментальных грамматик», лежащих в основе знания человеком конкретного языка, и «Универсальной Грамматики», лежащей в основе каждой конкретной грамматики. Вскоре работы Хомского вдохновили других ученых (среди них Эрика Леннеберга, Джорджа Миллера, Роджера Брауна, Морриса Халле и Алана Либермана) на открытие совершенно новых направлений в изучении языка — от науки о развитии ребенка и восприятия речи до неврологии и генетики. К настоящему моменту «клан» ученых, исследующих поднятые им вопросы исчисляется тысячами. Сейчас Хомский входит в десятку наиболее цитируемых авторов в гуманитарных науках (обходя Гегеля и Цицерона и уступая только Марксу, Ленину, Шекспиру, Библии, Аристотелю, Платону и Фрейду) и является единственным ныне здравствующим членом этой десятки.
Содержание этих цитат — уже другой вопрос. Хомский заставляет людей думать. Реакции на его идеи колеблются от благоговейного почтения, которого обычно удостаиваются гуру в таинственных религиозных культах, до уничижительных выпадов, которые ученые мужи возвели в ранг высокого искусства. Причина этого отчасти в том, что Хомский критикует «Стандартную социологическую научную модель», все еще остающуюся одним из столпов научной мысли XX в.; а согласно этой модели, человеческая психика формируется окружающей культурной средой. Но другая причина состоит в том, что ни один мыслитель не может позволить себе проигнорировать Хомского. Будучи одним из его самых строгих критиков, философ Хилари Патнэм признает:
Читая Хомского, поражаешься ощущению огромной мощи его разума, понимаешь, что столкнулся с выдающимся умом. И дело не только в очаровании его сильной личности, но и в его очевидных интеллектуальных достоинствах: оригинальности, презрении к преходящему и поверхностному, готовности возрождать (и способности возродить) казавшиеся устаревшими положения (например, «теорию врожденных идей») и обращении к таким темам, как структура человеческого разума, которые всегда имеют непреходящее значение.