Композиционной лакуне чуждо какое-либо твердое и устойчивое различие между «заполненностью» и «незаполненностью». Как уже было сказано, лакуна никогда не бывает полностью «вакантной», так как в ней всегда проглядывает потенциальный, притягиваемый ею языковой материал. Эти проглядывающие воплощения лакуны могут иметь самую различную степень отчетливости или смутности: от неопределенно-растекающихся полей потенциальных возможностей, которые говорящий субъект пока лишь смутно «предчувствует» и над выявлением которых его языковой мысли еще предстоит работать, до вполне определенного образа, который остается лишь окончательно сфокусировать в составе данного высказывания. Степень отчетливости или размытости, с которой образ композиционной лакуны представляется говорящему субъекту, зависит и от свойств высказывания, и от характера коммуникативной ситуации и может изменяться с каждой новой расстановкой сил, действующих в языковом акте. Более того, само пространство композиционной лакуны может оказаться с этой точки зрения неоднородным: в нем могут проглядывать более отчетливо представимые компоненты, между которыми остаются более размытые участки.
Каждой композиционной лакуне в определенном контуре соответствует целый массив коммуникативных фрагментов, в разной степени подходящих для постановки их на этом вакантном месте. Этот массив складывается из неопределенного множества высказываний, памятных говорящему субъекту — с разной степенью отчетливости — из его прошлого языкового опыта, которые в его восприятии ассоциируются с данным контуром,
Совокупность выражений, пригодных к заполнению определенного вакантного отрезка в определенном коммуникативном контуре, представляет собой не предустановленный список, но подвижное и открытое поле. У этого поля есть эпицентр — выражения, заведомо употребительные в данной ситуации, создающие высказывания, которые говорящие опознают как несомненно им знакомые.
Например, восклицание Что за шум! можно считать с несомненностью принадлежащим к числу «образцовых» заполнителей контура ’ Что за […]!’ Говорящему на русском языке эта фраза, по всей вероятности, встречалась неоднократно: и в ситуациях устного общения, не оставивших в памяти индивидуального следа, но отложившихся в качестве обобщенного образа ситуации, при которой такое выражение «могло быть» употреблено; и в качестве индивидуализированных цитат, отсылающих к памятным текстам или памятным обстоятельствам. Мне, в частности, немедленно приходят на память, с разной степенью отчетливости, несколько прецедентов, обладающих цитатной индивидуализированностью: шутливое изречение Что за шум, а драки нету? и его использование у Зощенко при описании драки на коммунальной кухне (рассказ «Нервные люди»); популярные детские стихи «Что за шум, что за рев, То не стадо ли коров?», а также ситуации из домашнего быта, когда взрослые насмешливо напоминают этот стих капризничающему ребенку; реплику Гувернантки из оперы «Пиковая дама» (вместе с ее музыкальным оформлением): «Mademoiselles, что здесь у вас за шум?»; мне кажется также, что этот (или очень сходный) вопрос произносит умирающий Гамлет, услышав приближение Фортинбраса и его войска, в финале трагедии Шекспира в одном из русских ее переводов, но я не уверен ни в точности цитаты, ни в источнике[120]. Несомненно, в моем прошлом опыте имелись и другие случаи употребления данной фразы, которые, однако, отложились лишь в виде анонимного резонансного «гула». У других говорящих по-русски репертуар конкретных цитатных припоминаний и более общих образов ситуаций, с которыми эта фраза ассоциируется в их опыте, окажется иным: это зависит и от реального содержания языкового опыта каждого субъекта, и от того, какими путями и с каким успехом будет происходить припоминание этого опыта в той или иной ситуации. Но при всей множественности конкретных путей, по которым может осуществляться этот процесс, можно утверждать с уверенностью, что для большого числа говорящих по-русски фраза Что за шум! будет опознаваться как «знакомая».
К эпицентру ассоциативного поля, окружающего этот же контур, относятся, конечно, и многие другие выражения, которые большинством говорящих по-русски будут восприняты как действительно либо потенциально знакомые: ’Что за несносная погода!’—’Что за странное поведение!’—’Что за манеры!’—’Что за ужасный характер!’—’Что за вздор!’—’Что за воздух!’—’Что за великолепие!’—’Что за сказочное место!’.
Если мы возьмем в качестве отправного эскиза какой-нибудь другой KB, например: ’При этом […] может/могут […]’,— то окажется, что он также притягивает к себе целое поле коммуникативных фрагментов и их сращений, но совсем иного рода: ’При этом между ожидаемым результатом и реально полученной величиной может наблюдаться значительное расхождение.’—’При этом читатель может не испытывать никакого доверия к повествователю и рассказываемой им истории.’—’При этом даже самые простейшие операции могут потребовать на первых порах полной концентрации внимания’ и т. п.
От этих эпицентров концентрическими кругами расходятся выражения и ходы развертывания, в которых все с меньшей отчетливостью, все с большей приблизительностью и большими оговорками распознается прототипический аллюзионный образ. Чем дальше от эпицентра отстоит материал, который мы хотели бы вместить в тот или иной контур, тем больше требуется усилий, направленных на создание таких условий, при которых этот материал оказался бы способным вписаться в образ высказывания, диктуемый его контуром.
Свойства заполняющего материала мыслятся говорящим не в категориях отвлеченной морфосинтаксической формы, а через посредство тех конкретных словоформ и выражений, которые проступают в его памяти в качестве возможных воплощений этого участка контура высказывания. Вопрос о требуемой форме решается сам собой, коль скоро говорящий отправляется от имеющихся в его распоряжениях конкретных прецедентов; он или непосредственно реализует один из таких прецедентов, или находит иное воплощение, действуя по аналогии. Соответственно, если наш говорящий попытается встроить в данный участок контура выражение, явно отклоняющееся от имеющегося у него прототипического образа, он сразу заметит получившийся диссонанс. Встретив, например, в недавнем номере газеты фразу: «В понедельник начался дважды откладываемый визит в Норвегию президента России Бориса Ельцина»[121], — я ощущаю ее безграмотность не потому, что она нарушает якобы мне известные правила выбора формы времени у причастия, но потому, что с точки зрения моего языкового опыта выражение ’дважды откладываемый визит’ непосредственно воспринимается как искажение хорошо мне знакомого и подходящего к данному контуру выражения ’[дважды / неоднократно] откладывавшийся визит’. В зависимости от многих участвующих в коммуникативной ситуации факторов, говорящий субъект может либо отвергнуть этот диссонанс, то есть интерпретировать его как «неправильное» высказывание, либо попытаться так или иначе осмыслить вызываемый им эффект. Я, например, ощущаю приведенную выше газетную фразу не просто как неправильную, но как характерный рецидив советского официального стиля, с типичным для него сочетанием «торжественной» громоздкости и невразумительности; такой интерпретации способствует и заглавие статьи («Северный флот показал свою мощь перед визитом Б. Ельцина в Норвегию»), и все ее содержание, живо напомнившее тематику и тон советских газетных «заметок на международные темы».
Контроль и отбор материала, призванного заполнить композиционную лакуну, осуществляется не только непосредственно окружающими лакуну опорными компонентами. В этом процессе участвует и ритмико-интонационный строй высказывания. Так, интонационные свойства контура ’Что за […]!’ явно не благоприятствуют длительному развертыванию: начальное восклицание и заключительное, отмеченное сильным ударением и понижением тона слово не должны отстоять друг от друга слишком далеко. В соответствии с этим производится отбор и разрастание выражений, уместных для воплощения этого эскиза. Это требование может быть нарушено лишь намеренно, с целью создания крайней, даже преувеличенной аффектации: Что за чудовищная, совершенно неслыханная, ни с чем не сообразная наглость!
Если свойством контура ’Что за […]!’ является ритмическая компактность, то при работе с контуром ’При этом […] может […]’ говорящий, напротив, ожидает значительного развертывания языкового материала;
в его распоряжении имеется множество потенциальных ходов такого развертывания, которые он готов пустить в дело. В этом случае прототипический фон высказывания составляют преимущественно не единичные фрагменты, но различные возможные их сращения.
Непременной принадлежностью аллюзионного образа композиционной лакуны является также его коммуникативная специфичность. Например, проецируя эскиз ’Что за […]!’ на свой языковой опыт, носитель языка ощущает коммуникативную, смысловую, жанровую тональность, в которой должно осуществиться такое высказывание: тот факт, что оно представляет собой непосредственную реакцию на наличный либо только что упомянутый в речи предмет; что ей свойственен эмфатический оценочный характер; что такое высказывание предполагает повышенный эмоциональный настрой говорящего, его личную вовлеченность; что говорящий в этом случае апеллирует к непосредственному либо подразумеваемому собеседнику, ожидая, что последний разделит его эмоциональную реакцию; наконец, что высказывание, создаваемое по канве такого эскиза, имеет неформальный, импровизационный, импульсивный тонус, но в то же время ему свойственна некоторая стилизованность, «литературность», афористическая отточенность формы. Соответственно, имея дело с контуром ’ При этом […] может […]’, говорящий осознает такие свойства проглядывающего в нем высказывания, как абстрактность и гипотетичность предмета речи; объективность тона, отделенность повествователя от адресата; принадлежность к сфере интеллектуального (чаще всего научного) рассуждения; включенность в протяженное, связное повествование, имеющее в целом несколько тяжеловесную и вязкую фактуру; встроенность данного высказывания алогическую цепочку рассуждений, вызывающая необходимость осмысливать его в соотнесении с предыдущим утверждением или утверждениями.