.
Наше языковое «общее дело» представляется мне разворачивающимся по законам повседневного совместного существования, а не в виде производства, совершаемого по единому плану и едиными средствами. Конечно, такое упорядоченное производство тоже занимает в нашей жизни определенное место — но место лишь ограниченное и притом такое, которому никогда на самом деле не удается полностью выделиться в идеальный порядок из «хаоса» повседневности.
Языковое существование, как и всякое существование вообще, — процесс не только интуитивно-бессознательный. Интуитивное движение языкового опыта неотделимо от языковой рефлексии; говорящий все время что-то «узнает» о языке, все время что-то в нем постигает, находит или придумывает. Это могут быть школьные понятия и навыки, получаемые в готовом виде в процессе обучения языку. Это могут также быть собственные находки говорящего, мысль которого обнаруживает в его языковых действиях и языковой памяти какие-то соположения, аналогии, повторяющиеся приемы и модели — от параномастических и этимологических словесных сопоставлений до найденных и взятых на вооружение риторических приемов, интонаций, синтаксических оборотов. И наконец, еще одним типичным проявлением языковой рефлексии является то, что можно назвать метаязыковой деятельностью: различного рода рассуждения о языке, от простейших суждений о том, какое употребление является «правильным» и «неправильным» (что уже предполагает проекцию на наблюдаемые факты идеи о том, чем является, или «должен» являться язык), до сколь угодно сложных концептуальных построений, касающихся природы и строения языка и различных его компонентов. Нетрудно увидеть, что к такого рода деятельности причастны все без исключения говорящие — разница лишь в количественном и качественном отношении.
Стремление придать языковому опыту упорядоченный и рациональный характер, как-то его объяснить и организовать, так же как стремление скоординировать свой личный языковой опыт с опытом других людей, является неотъемлемым аспектом языкового существования каждой личности. Наша мысль стремится обнаружить и выделить в языке — как и во всяких проявлениях жизненного опыта — общее, определенным образом организованное, повторяющееся и устойчивое. Если стать исключительно на точку зрения метаязыковой рефлексии, ее конечная цель представляется в виде устойчивой и организованной системы, возвышающейся над частными случаями, общей для всех, за кем признается причастность к этой системе. Однако возможно и другое направление мысли, при котором частный опыт употребления языка каждой личностью принимается как первичная данность, а то, что мы в этом опыте осознаем как общее и упорядоченное, — как нечто вторичное, производное, возникающее из рефлективной трансформации первичного опыта. Следует по достоинству оценить тот факт, что наша метаязыковая рефлексия, какие бы усилия мы ни делали, чтобы ее интегрировать, никогда не достигает полного единства; что все обнаруживаемые тождества, регулярности, правила имеют лишь частичную, относительную и неустойчивую ценность. Они все время растекаются, меняют контуры и условия своего применения, сталкиваясь с многообразными факторами и обстоятельствами, возникающими в конкретном языковом опыте; их никак не удается свести вместе, в единую и раз навсегда построенную систему.
Конечно, всегда есть соблазн придать правилу стабильный и всеобщий характер путем отсекания тех аспектов нашего опыта, которым это правило заведомо не может удовлетворять; можно объявить эти аспекты несущественными, вторичными, маргинальными, внеположными предмету нашего исследования. Чем сильнее требования, предъявляемые мыслью к концептуальной упорядоченности языковой рефлексии, тем большей стилизации, препарированию и ограничениям подвергается — сознательно или непреднамеренно — языковой материал, по поводу которого эта рефлексия производится. Я категорически утверждаю (и надеюсь показать это в дальнейшем на ряде конкретных примеров), что нет такого языкового правила, обобщения, категории, относительность и неустойчивость которых не обнаружилась бы при достаточно близком взгляде на непосредственно наблюдаемый языковой опыт.
Мне кажется, что только приняв открытость и текучесть нашей жизни в языке, можно попытаться объяснить тот факт, что нам удается более или менее успешно справляться с множественностью и неповторимостью опыта, приносимого языковым существованием, — с тем, что каждый последующий момент приносит нам новое, никогда в точности до этого не встречавшееся и никогда более не повторяющееся переживание, адаптация к которому требует от нас пусть скромных, но всегда уникальных творческих усилий. То, что в этих условиях нам удается каким-то образом что-то «сообщить» и что-то «понять», что-то сформулировать и что-то узнать и отложить в памяти — хотя и не всегда с одинаковым успехом, и никогда с полным успехом, — представляется мне самой поразительной чертой феномена, который мы привыкли называть «языком». Какой бы интеллектуальной утонченностью и объяснительной силой ни обладала та или иная логически организованная модель языка, — она, уже в силу своего фиксированного характера, является заведомо недостаточной для того, чтобы объяснить этот растворенный в обыденности феномен, с которым мы встречаемся на каждом шагу, в каждое мгновение языкового существования. При всем интеллектуальном блеске и глубине результатов, накопленных лингвистикой на путях освоения языка как рационально построенного объекта, — я не могу не ощущать эти результаты как упрощение и снижение, сравнивая их с тем трудно заметным и все время ускользающим, динамическим аспектом нашего взаимодействия с языком, который сопровождает наше существование в языке в каждый его момент, на всем протяжении нашего жизненного опыта.
Итак, цель этой книги — попытаться нарисовать картину нашей повседневной языковой жизни, следуя, насколько это возможно, за языковым поведением и интуицией говорящих. Автор отдает себе отчет в том, что когда речь идет о языковой интуиции, то, как бы он ни стремился поверить свои наблюдения опытом других, в его распоряжении имеется в сущности только один интуитивный языковой опыт — его собственный. Ведь интуиция по самой своей природе идиосинкретична, пропитана характером личности, неотделима от всего строя ее жизни.
Однако это обстоятельство не кажется мне дисквалифицирующим все предприятие. Ведь наша языковая деятельность — то, как мы взаимодействуем через язык с своими собственными мыслями и мыслями других людей, — всегда индивидуальна, всегда пропитана неповторимыми чертами характера, памяти, воззрений, интеллектуальных и эмоциональных состояний каждого говорящего как личности. Сколько бы мы ни говорили о языке как социальном факте, об общих кодах, структурных правилах и конвенциях языкового поведения, разделяемых всеми «носителями» языка или теми или иными их подгруппами, в конце этой цепочки всегда оказываются действия личностей, которым каким-то образом удается претворить свой неповторимый опыт в нечто, способное быть воспринятым другими людьми и сделаться частью их столь же неповторимого опыта[12]. Каким образом этого удается достигнуть — об этом всякий может попытаться рассказать, исходя, в конечном счете, из собственных наблюдений и размышлений. Как и всякое языковое действие, такой рассказ может оказаться более или менее «успешным», то есть более или менее осмысленным для других людей, более или менее способным найти отклик в их сознании и сделаться частью их собственного опыта. Но как всякое языковое действие, он не может быть полностью отделен от личности рассказывающего.
Мне не хотелось бы, чтобы у читателя создалось впечатление, что автор, в своем стремлении избежать, насколько возможно, готовых организующих концепций языка, становится в позу идеального дикаря — этого создания эпохи Просвещения, чья эпистемологическая невинность была подвергнута последующими эпохами справедливому сомнению. Напротив: я глубоко убежден в культурно-исторической укорененности любой концепции — в том числе своей собственной. В связи с этим представляется полезным обсудить вопрос о том, какой смысл может иметь предлагаемый здесь подход к языку в контексте известных традиций и течений философской и лингвистический мысли.
2. Методологическая дилемма: между «конструкцией» и «деконструкцией»
Роlоnius. Though this be madness, yet there is method in’t.
Отношение к языку как «деятельности», сущность которой не тождественна ее объективированному «продукту», имеет длительную философскую традицию — в сущности не менее длительную и сильную, чем традиция упорядочивающего подхода к языку, хотя, быть может, в меньшей степени, чем последняя, ощущаемую в качестве единого направления.
Если говорить только о новом времени, истоки этой традиции можно видеть в критике Гердером рационалистических представлений картезианской эпохи и Просвещения о происхождении и сущности языка. Гердер выступил против обеих господствовавших в XVIII веке концепций языка: «естественной», выводившей язык из эмоциональных выкриков и звукоподражаний, которыми якобы обменивались первые человеческие существа, и «сверхъестественной», видевшей в языке идеальное целое, сразу и целиком оказавшееся в голове у говорящих. Согласно Гердеру, эти противоположные воззрения сходятся в подходе к языку как объективно данному феномену, общие свойства которого предопределены раз и навсегда[13]. В противоположность этому, Гердер представлял себе язык как непрерывное становление, никогда не достигающее целостной и законченной формы; каждое новое языковое действие исходит из предыдущего опыта и наслаивает на него новое усилие, в свою очередь оставляющее в этом опыте свой след[14]. Для Гердера процесс развертывания языка в условиях конкретного жизненного опыта и был сущностью языка, единственным способом его существования, а не несовершенной реализацией идеального состояния. Такое понимание, как увидим ниже, заключает в себе немало сходного с современными представлениями о гетероглоссии языкового акта (Бахтин) или картиной языка как палимпсестно наслаивающегося «письма» (ecriture) у Барта и Деррида