Теоретическая и критическая литература о переводах с тюркских языков небогата. Нет в литературе и работ, посвященных осмыслению того, что сделано советскими переводчиками по воссозданию на русском языке поэтического наследия Алишера Навои.
Поэтическое наследие Навои огромно: шесть эпических поэм (около 50 тысяч строк) и «Диван» (сборник) лирических стихов (газели, рубай и другие жанры), включающий свыше 50 тысяч строк. История воссоздания на русском языке поэзии Навои насчитывает около пятидесяти лет, и из всего богатейшего наследия великого поэта переведено немногим более половины — шесть поэм и небольшая часть лирики. Труднейшая задача создания русского Навои далеко еще не может считаться решенной: остается непереведенной большая часть лирики, не выработаны самые принципы подхода к воспроизведению лирических жанров поэзии, не обобщен и не изучен опыт перевода эпических произведений, многое в практике и методах перевода эпоса заслуживает критического осмысления, а может быть, и пересмотра. Настоящая статья задумана как посильный вклад ее автора в творческое обсуждение проблем, возникающих перед переводчиком поэзии Навои, и основана на обобщении своего опыта работы над переводом поэмы «Язык птиц».2
Трудности работы над переводом эпоса Навои очень специфичны, и возможная поучительность поисков автора является «оправданием» вынесения его опыта на суд читателей. Переводчик поэтических произведений Навои вступает в огромный мир поэзии, своеобразной и необычной — и по содержанию, и по форме. Он должен осознать этот мир и проникнуть в него, понять текст и вслушаться в его интонацию, уяснить для себя все тонкости поэтики Навои и систему его изобразительных средств, постигнуть структуру и художественные особенности образов, изучить характер рифм и т. д., а затем найти в русском языке близкую к подлиннику интонацию и такие эквиваленты изобразительных средств, какие смогли бы приблизить читателя к поэзии Навои.
Среди всего обилия возможных для рассмотрения проблем выделим одну: переводчик как истолкователь текста. Традиционное понятие истолкования текста отождествляется обычно с понятием так называемого филологического перевода, т. е. перевода, адекватно передающего содержание текста безотносительно к его художественным особенностям. Художественный перевод произведения можно рассматривать как художественное истолкование текста: поскольку переводчик должен понимать текст, он не может не быть его истолкователем, а поскольку он должен его воссоздать, он не может не быть истолкователем его художественной структуры.
1
Читатель произведений Навои в оригинале встречается с многочисленными «темными» местами текста, требующими компетентного толкования по содержанию. Затруднений в чтении и понимании текста не может избежать даже филолог, специализирующийся в данной области и обладающий опытом чтения текстов многовековой давности. Часто «добывание» смысла, заключенного в стихотворном тексте, связано с большой работой исследовательско-филологического характера. Можно привести бесчисленное количество примеров из текста поэмы, которые показывали бы необходимость принятия переводчиком определенных решений для истолкования отдельных мест подлинника. Приведу лишь некоторые из них.
В поэме трижды (в трех разных бейтахдвустишиях) встречается слово, обозначенное в арабском начертании тремя согласными д-р-д 4 и противопоставленное слову «соф» («чистый», «ясный», «чистота», «прозрачность», «ясность», «радость»). Слово, написанное согласными д-р-д, может читаться и как «дурд» («густой», «гуща», «осадок»), и как «дард» («страдание», «горе»). Противопоставление указанных слов встречается первоначально в следующем контексте (привожу подстрочный перевод), бейты 2638—2641:
Об этом сказал пророк-предводитель:
Если людям доводится быть путниками к истине,
И ты хочешь знать число и предел обилию путей,
Знай, что число это равно количеству человеческих душ.
Не всё — «д-р-д», есть и «соф»,
Различия в людях — необходимость.
В этом доле и нищие и властители —
Каждый следует особой дорогой.
Как осмыслить здесь слово «д-р-д» — как «дурд» или как «дард»? По общему смыслу и по месту в тексте это — заключающая кусок текста сентенция, афористическое обобщение предыдущего. Если рассматривать этот бейт лишь «в себе», т. е. изолированно от других мест поэмы и общего характера употребления данных слов у Навои и других авторов, то возможны два варианта: 1) Не всё — гуща, бывает и прозрачное...; 2) Не всё — страдание, бывает и радость... Для афористического заключения к данному контексту подходит и то и другое, но переводчик обязан выбрать из двух возможностей одну. Многое, казалось бы, говорит в пользу второго варианта. Во-первых, через 13 бейтов идет следующий контекст с такими же (в арабском написании) словами «д-р-д» и «соф»: бейты 2653— 2654:
Все, кто претерпевал мучения, обретали
В возмещение мучений своего пути сокровища.
Ведь на пути много было различий,
И большинство из них — страдание («дард»), и лишь меньшая часть—радость («соф»).
Здесь выбор варианта определяется с большей ясностью. Слову «дард» («страдание») должно быть отдано предпочтение в связи с предыдущим бейтом, где говорится о «мучениях» (они обозначены другим словом — «ранж»). Во-вторых, в таком толковании убеждает и явное противопоставление слов «дард» и «соф» в одной из «Песен о виночерпии» Навои: Будь то страдание («дард») разлуки или чистое («соф») единение, По любой причине я становлюсь немощным.
В имеющихся русских и европейских словарях нет прямого соотнесения слов «д-р-д» и «соф». Но на связь этих слов есть указание в анонимном персидском словаре суфийских терминов, опубликованном Е. Э. Бертельсом, «Мир'ати ушшак» («Зерцало влюбленных»). Там слово «дурд» (иное чтение исключается, так как поставлена огласовка) поясняется следующим образом: «Так говорят о некоторых состояниях при изображении чувств». Далее идет иллюстрирующий это положение бейт: «Я настолько сдружился с теми, кто тянет гущу («дурд»), Что не считаю напитком чистое («соф») вино удовольствий».5 Упоминание винного осадка («дурд») встречается и в газелях Навои.
Таким образом, обращение к примерам употребления двух интересующих нас слов и к источникам их толкования возвращает переводчика к упоминавшимся двум возможностям прочтения слова «д-р-д». Как же быть? Какой вариант предпочесть? Представляется правильным читать в первом случае «дурд». Такое объяснение имеет, на мой взгляд, веские основания, опирающиеся на особенности поэтических приемов персидско-таджикских и тюркоязычных поэтов. В данном случае имеется в виду поэтический прием, называемый «ихам» («двусмысленность», «введение в заблуждение»). Суть этого приема состоит в том, что поэт, употребив в одном месте своего произведения известное сочетание или противопоставление слов, в другом месте «ловит» читателя на такое же чтение сходного по смыслу куска текста, в действительности вкладывая в слова несколько иной смысл. В приведенных примерах мне кажется обоснованным в первом случае видеть противопоставление «гущи» и «прозрачности», а во втором — «страданий» и «радости». Именно в этом последнем отрывке Навои и использовал прием «ихам»: читателю, подготовленному предшествующим контекстом к восприятию соответствующих слов в значениях «гуща» и «прозрачность», он неожиданно «подает» иной смысл данного противопоставления.
Сочетание слов «д-р-д» и «соф» встречается еще и в бейте 3158: «Если уж у вас так много болтовни о любви, Радуйтесь, даже если от нее достанется „д-р-д" и,,соф"». В этом бейте интересующее нас сочетание переведено мною одним словом «муки», и этот (третий!) вариант перевода — не произвол переводчика, а попытка обоснованного толкования текста. В цитированном двустишии подлинника оба слова, в отличие от рассмотренных выше двух примеров их употребления, не разъединены друг с другом, а, наоборот, представлены в виде сочетания — с соединительным союзом между ними. Сложные слова такого типа, заимствованные из персидскотаджикского языка или собственно тюркские, образуясь посредством объединения противоположных понятий, часто имеют значение, определяемое не суммой значений объединяемых слов, а собирательное, обобщающее семантику лишь одного из компонентов. Ср. такие сложные слова, как «бор-у-йук,» (тюркск.) и «буд-нобуд» (перс.-тадж.) в значении «всё, что есть» (в обоих случаях сочетаются слова со значениями «есть» и «нет»).
Немало трудностей доставляет переводчику возможность разного чтения многих слов, написанных арабской графикой. В этом смысле весьма любопытны ошибки в транскрипции текста поэмы при издании ее в 15-томном собрании сочинений Навои на узбекском языке (на основе современной узбекской графики): напечатано «кун» («день»), надо — «кавн» («мир», «вселенная»); напечатано «кимни килса» («если сделает кого-либо»), надо — «ким на килса» («если кто сделает что-либо»); напечатано «укрб» («орел»), надо— «икрб» («наказание»); напечатано «кавм» («народ»), надо — «кум» («песок»); напечатано «хар бири» («каждый»), надо — «хар пари» («каждое его перо») и т. п.
Но даже и при правильной транскрипции в изданиях, основанных на современной узбекской графике, возможны ошибки такого же рода из-за неверного прочтения слова, имеющего омонимы. Так, например, слово «суз» может означать: 1) «слово», «речь»; 2) «горение». Поэтому первый стих в бейте 3347 может быть прочитан двояко: 1) «После него никто не обрел таких же слов, как я»; 2) «После него никто не обрел такого же горения, как я». И переводчик должен опять-таки обосновать свой выбор!
В подобных случаях и в других затруднениях мне существенно помогла работа над текстом уже готового перевода в содружестве с редактором Р. М. Маджиди. В нашей совместной работе по уточнению смысла перевода бывали различные ситуации: в одном случае я беспрекословно соглашался с более правильным чтением, в другом — настаивал на своем варианте, в третьем — мы сообща искали возможности осмысления неясных отрывков текста поэмы. Для характеристики того, сколь значительна была помощь редактора, приведу некоторые цифры. Из общего числа бейтов 3598 более чем в двухстах случаях между нами возникали споры о смысле, заложенном в том или ином стихе. Около 70 бейтов было мною исправлено по замечаниям Р. М. Маджиди. Свыше 80 бейтов я оставил в прежнем виде, убедив редактора в правильности своего чтения. Более чем в 50 бейтах мы достигли понимания смысла в результате наших совместных поисков, споров и рассуждений.
Приведенных фактов, по-видимому, достаточно для того, чтобы показать, насколько кропотливой бывает подчас работа переводчика по извлечению смысла из тех мест текста, которые «затемнены» для современного читателя вследствие различных причин — из-за непонятности реалий отдаленного от нас веками времени, из-за трудностей языка, на котором в наши дни уже никто не говорит, из-за ошибок, вкравшихся в текст в результате оплошностей каллиграфов, переписывавших древние рукописи, или вследствие непонимания ими копируемого текста (бывало и такое!) и т. д. и т. п. Иначе говоря, еще до того как переводчик приступит к воссозданию оригинала на своем языке, он должен провести напряженную работу по уяснению «вербального» смысла текста. И когда такая работа осуществлена, невольно приходит в голову мысль: сколько может быть одних лишь смысловых ошибок при переводе не с оригинала, а с подстрочника! Трудно предположить, что во всех случаях составитель подстрочника (а такой работой квалифицированные филологи, как известно, занимаются весьма неохотно) мог достаточно компетентно толковать оригинальный текст и извлекать из него именно тот смысл, который был заложен автором.
2
Но для основной работы переводчика — работы по художественному воссозданию произведения — одного лишь «вербального» понимания текста, сколь бы ни был сложным и ответственным этот этап работы, недостаточно. Необходимо еще понять характер и функцию всех элементов художественной структуры произведения. Чрезвычайно существенны вопросы, связанные с пониманием интонации стиха восточных поэтов. При этом одинаково важны и проникновение в интонацию в плане ее отношения к мелодике стиха, и особенности интонации как определенного эмоционального отношения поэта к тому, о чем он говорит в своем произведении. Путь к уяснению интонации может быть только один — настойчивое изучение строя языка, ритма и мелодики уже предварительно понятого и истолкованного «для себя» текста, понимание духа поэзии данного автора и традиций поэтического творчества его народа.
Часто приходится читать переводы газелей и других традиционных жанров восточной поэзии, где переводчиком дана совершенно «не та» интонация: вместо сдержанной и лишь иногда поблескивающей легкой лукавостью речи звучит провинциально-поэтическое «воодушевление», начисто отсутствующее у автора; вместо меланхолически-созерцательной грусти в переводе бывает слышен неожиданный и вообще неуместный у данного автора и в данном жанре трагический надрыв и т. п.; вместо напевной и четко ритмизованной по смысловым звеньям строки вдруг возникает стих, интонация которого идет не от понимания интонации, вообще присущей данному жанру, а от каких-то внешних и большей частью надуманных представлений о мелодике и эмоциональности, будто бы свойственных восточной поэзии, или от домыслов переводчика о том, какая интонация «должна быть» при данных словах; вместо светлой и, может быть, несколько наивной поэтичности появляется какая-то сухая информационность или, наоборот, нагнетается поэтичность, но совсем «не в том ключе».
Не меньшие опасности грозят переводчику, если он не вникнет в характерные особенности бейта — минимального стихового «звена», которое, соединяясь с другими звеньями, создает стиховую ткань произведения.
В отношении природы бейта переводчику прежде всего необходимо иметь в виду сложную гармонию бейтов. Каждый бейт стремится к внутренней замкнутости, завершенности «в себе», к известной смысловой самостоятельности и изолированности от контекста, в особенности в газелях. Недаром газель издавна сравнивали с нитью, на которую нанизаны жемчужины-бейты. Но умение и мастерство поэта в том и состояло, чтобы связать жемчужины почти невидимой нитью. На мой взгляд, споры литературоведов о том, связаны ли между собой отдельные бейты или не связаны, возможны лишь при особом пристрастии к однозначным дефинициям. Они и связаны и не связаны, — в этом вся суть! Больше того, умение варьировать степень связанности двустиший служило важнейшим художественным приемом в творчестве поэтов.
Мастерство владения им приобретало особое значение в эпических произведениях, создававшихся в жанре маснави. Особенностью данного жанра является такое строфическое построение, при котором в бейте оба его стиха рифмуются между собой. Здесь мы видим проявление диалектической двойственности бейта-двустишия: связанность стихов рифмой только в пределах бейта обеспечивает ему известную «закругленность», большую, нежели в газели, где все двустишия связаны между собой рифмой; но, с другой стороны, маснави (в его эпической разновидности) — это пространное повествование, и бейты в нем при всей их возможной обособленности должны включаться в единую цепь логической последовательности в развертывании сюжета. Для поэмы «Язык птиц», как и для других произведений аналогичного жанра, наиболее характерно такое членение стихового потока, при котором последовательность большего или меньшего числа связанных друг с другом двустиший как бы прерывается бейтом-афоризмом, заключающим данное смысловое единство. В иных случаях, в соответствии со смысловым заданием сюжета, в тексте может оказаться целая последовательность законченных бейтов-афоризмов. Различение таких смысловых кусков текста и понимание их закономерного чередования как специфического художественного приема обязательно для переводчика, так как только воссозданием их художественного подобия на языке перевода можно пытаться воспроизвести сложную архитектонику эпического произведения.
3
Размер и ритм «начинают» стих. Их читатель воспринимает раньше, чем все другие элементы стиха, в известном смысле даже до содержания, потому что последнее хотя и проясняется вместе с размером и ритмом, но уже в разбеге нескольких стихов или строф. Отсюда понятно ключевое значение ритмико-мелодической структуры стиха: выбор размера должен быть обоснован, должен быть взят верный тон. Но как его найти? Что можно считать верным тоном стихотворного перевода? Есть ли какие-либо объективные мерила правильности выбора размера и ритма? О переводе «размером подлинника» или, наоборот, размером, привычным для родного языка читателя, написаны уже, наверное, целые тома противоречивых суждений. Теоретические работы анализируют различные возможности ритмического воссоздания оригинального произведения в переводе, но переводчики-практики редко говорят о причинах, побудивших их избрать именно этот, а не иной размер. Оценка переводов в этом аспекте не выходит за пределы всеобъемлющей и правильной, но ничего не проясняющей формулы: «победителей не судят».
За четыре с лишним десятилетия практики перевода эпических произведений поэтов Ближнего и Среднего Востока появились лишь единичные попытки принципиального осмысления возможных русских эквивалентов для передачи средствами русского языка и русской просодии своеобразия эпического ритма тюркоязычных и персидско-таджикских поэтов. Применительно к эпическому творчеству Навои эти вопросы рассматривает статья Л. С. Пеньковского, предпосланная его переводу поэмы «Фархад и Ширин».6 В этой статье автор обосновывает свой выбор пятистопного ямба с обязательными мужскими рифмами утверждением о функциональном соответствии данного размера размеру оригинала. Вопросу о возможных принципах воссоздания метрики Фирдоуси на русском языке посвящена интересная статья В. С. Соколовой, в которой автор рекомендует в качестве русского эквивалента размера оригинала четырехстопный дольник с амфибрахической основой.7
Богатая практика переводов тюркоязычного и персидско-таджикского эпоса дает образцы различного эмпирического подхода к решению проблемы. В переводах поэм Низами из его «Пятерицы» представлены следующие размеры: четырехсложный дольник с анапестической канвой и мужскими рифмами (Г. Птицын, Н. Лебедев), четырехстопный амфибрахий с усеченной последней стопой и мужскими рифмами (М. Шагинян), двухдольные размеры с неупорядоченным чередованием мужских и женских рифм — шестистопный ямб (К. Липскеров), пятистопный ямб (П. Антокольский), семистопный хорей (В. Державин). 8 Переводы поэм Навои того же цикла («Пятерица») выдержаны в одном ключе: пятистопный ямб с мужскими рифмами (Л. Пеньковский, С. Липкин, В. Державин). 9 Эта унификация размеров в переводе эпоса Навои носит условный характер, так как в оригинале все пять поэм цикла написаны разными размерами.
Одним из подразумеваемых доводов в пользу выбора пятистопного ямба для передачи эпических размеров Навои является пресловутый принцип эквиритмичности: число слогов в пятистопном ямбе с мужскими рифмами (10) близко к числу слогов оригинала (11). Количество слогов во всех пяти разных размерах оригинала одинаково, что объясняется известным обстоятельством, что счет слогов в метрике аруза имеет подчиненное значение, а решающая роль принадлежит характеру чередования долгих и кратких слогов и последовательности стоп.
Утверждение, что пятистопный ямб функционально соответствует эпическим размерам, которые использует Навои, далеко не бесспорно и легко уязвимо. Каждый стих в эпических произведениях тюркоязычной поэзии характеризуется большой напевностью, ровным и широким «дыханием». Вряд ли пятистопный ямб дает простор для такого дыхания. Это последнее положение станет еще более убедительным, если учесть, что длина слова в русском языке в среднем больше, нежели в тюркских языках. Уже одно это обстоятельство говорит о том, что число слогов в стихе русского перевода должно быть больше, чем в стихе оригинала.10
К вопросу о «раскованности» строки и о широком «дыхании» стиха перевода имеет прямое отношение и вопрос о характере рифм. Выбор в русском переводе одних лишь мужских рифм на том основании, что в тюркских языках ударение, как правило, приходится на последний слог, не может считаться достаточно убедительным. Короткий пятистопный стих с исключительно мужскими окончаниями на протяжении огромных эпических повествований (поэмы Навои содержат от 7 до 10 тысяч стихов) придает эпосу Навои в переводе монотонность и «усыпительность», которых нет в оригинале. Этот факт неоднократно отмечался в критической литературе. Кроме того, если уж говорить о попытках создания в переводе хотя бы приблизительного ритмического подобия оригиналу, то концы строк тюркских стихов с долгим последним слогом производят на русский слух впечатление скорее женского, хореического окончания, нежели мужского, ямбического. Все эти факты свидетельствуют о том, что теоретически вопрос о средствах воссоздания тюркского эпического стиха в русском переводе не только не решен, но даже и не рассмотрен во всех своих возможных аспектах.
Но вернемся к практике перевода. Автору настоящей статьи предстояло выбрать какой-то размер для передачи на русском языке стихов поэмы «Язык птиц», написанных метром «рамаль». Этот размер в оригинале состоит из трех стоп — двух четырехсложных и одной трехсложной — с чередованием долгих и кратких слогов в такой последовательности: -u--/-u--/-u-. Я остановил свой выбор на четырехстопном анапесте без цезуры с чередующимися мужскими и женскими рифмами (12 — 13 слогов в строке). Сознавая известную условность моего выбора и возможность обоснования других точек зрения, мне хотелось бы тем не менее привести некоторые аргументы в защиту избранного мною размера.
Поэма в полном виде никогда прежде не переводилась. Есть лишь один отрывок из нее в переводах Н. Лебедева и К. Липскерова.12 Н. Лебедев из брал шестистопный хорей с усеченной последней стопой (то есть с мужскими рифмами) и регулярными пиррихиями на первом слоге нечетных стоп — первой, третьей и пятой:
Эта мысль была в мектебе рождена
В дни, когда твердил я божьи имена,
В дни, когда с детьми другими свой урок
Я учил, запоминая ходы строк.
Но когда от повторенья слов одних
Голос детский становился слаб и тих,
Наш учитель, просветляя бедных нас,
Заставлял читать поэта стройный сказ. . .
Этот отрывок в переводе К. Липскерова выполнен тем же размером, за исключением двух первых бейтов, в которых распределение пиррихиев другое и наличествует цезура:
Все это восходит в памяти моей:
Помню издалека время детских дней.
Громко голосила в школе детвора,
Свой урок твердила с самого утра.
И когда всех обессиливал урок,
И в словах аллаха был уж малый прок, —
То учитель, чтоб узнать учеников,
Вызывал ребят на чтение стихов. . .
Обе разновидности этого размера представляются мне совершенно неприемлемыми, так как особенности такого метра в переводе сообщают стихам не спокойную эпическую, а какую-то суетливую интонацию с плясовыми «попевками». Можно предположить, что и авторы приведенных переводов отказались бы от этого размера, если бы им пришлось переводить не один отрывок, а всю поэму.
Единственно возможным обоснованием выбора размера в переводе мне кажется принцип функционального соответствия. При этом из нескольких русских размеров, производящих на русских слушателей приблизительно такое же впечатление, как и метр подлинника на слушателей оригинальных стихов, следует выбрать тот, в котором есть хотя бы минимальные черты ритмического подобия оригиналу. По принципу функционального соответствия для передачи тюркского эпоса мне представляются наиболее приемлемыми трехдольные, а не двухдольные размеры, так как в них легче реализуются неторопливые интонации оригинала. Резкое противопоставление ударных и неударных слогов в русских трехдольных размерах обеспечивает стиху большую плавность. Б. В. Томашевский справедливо указывал, что ударения в трехсложных размерах гораздо ровнее, нежели в двухсложных.13 Именно в трехсложных русских размерах следует искать ритмический эквивалент тюркского стиха, чередующего долгие и краткие слоги, потому что заметное выделение ударного слога в этих размерах и соответственно протяженного ударного гласного создает эффект имитации долгот тюркского оригинала. Из трехдольных размеров я предпочел анапест, так как он представляется мне наиболее подходящим для передачи разнообразных интонационных оттенков, встречающихся в поэме, — патетического, жанрового, иронического, лирического. Кроме того, в анапесте, по-видимому, ярче выражена интонация эпического зачина: ударение в нем дальше от начала стиха — на третьем слоге.
Протяженность стиха в избранном мною размере— 12—13 слогов — являет собою примерное соответствие тюркскому стиху поэмы, состоящему из 11 слогов (вспомним сказанное выше о соотносительной длине слов в русском и староузбекском языках). Такая длина стиха допускает, на мой взгляд, и распевность интонации, и вкладывание нужного смысла, и, следовательно свободу «дыхания».
В пределах каждого отрывка с самостоятельным заглавием рифмы в бейтах в моем переводе чередуются следующим образом: после двух бейтов, в каждом из которых стихи связаны женскими рифмами, идет двустишие с мужскими рифмами. Такая последовательность рифм носит в известной мере условный характер и преследует цель внести разнообразие в звучание стиха. Женские рифмы мне казались более пригодными для создания ритмического подобия конечным долгим слогам оригинала, но сплошная последовательность одних лишь женских рифм могла бы привести к монотонности, и потому я их чередовал с мужскими в соотношении 2 : 1. В этих моих установках я ориентировался на опыт других переводчиков.
Выбор размера, помимо всех тех обстоятельств, о которых говорилось выше, должен быть подчинен также задаче воссоздания интонации стиха. Общий строй интонационного «наполнения» метрической сетки стиха в поэме Навои чрезвычайно сдержанный. Навои нигде не позволяет себе «перехлестов» в стиле «высокой» поэзии (да это было бы и нарушением лучших поэтических традиций, идущих от предшественников Навои). За строчками стиха у Навои все время видны мудрая сосредоточенность, чувство, контролируемое разумом, острая мысль, ищущая экономные средства выражения.
В связи с этим вообще необходимо сказать, что широко распространенное мнение о «пышности», «цветистости» и прочих подобных атрибутах ближневосточной поэзии основано на преувеличении и неверно по существу. Это мнение имеет своим истоком наблюдения не над творчеством классиков персидско-таджикской и тюркской поэзии, а над произведениями эпигонов-виршеслагателей, которых было более чем достаточно почти во все эпохи развития искусства художественного слова в странах Ближнего и Среднего Востока. Высокая культура слова (в известном смысле даже культ слова) у восточных авторов, широкая популярность поэзии в самых различных кругах общества, система обучения языку в школах преимущественно на стихотворных образцах речи, развитость стихотворной техники были причиной того, что слагание стихов с соблюдением всех внешних примет, необходимых для их «удобочитаемости», оказывалось доступным почти каждому человеку, прошедшему тот или иной курс обучения. Известно, что волна формалистической игры стихом буквально захлестнула поэзию на персидско-таджикском языке в эпоху Тимуридов (XV в.).
Но Навои был поэтом огромного дарования, и в его произведениях, особенно в эпическом его творчестве, есть яркие признаки гениальной простоты: ему не нужны были формалистические ухищрения и нарочитая выспренность, сила его была в истинной поэтичности, не нуждающейся в звонких побрякушках. В воссоздании сдержанной интонации стиха Навои я видел одну из главных своих задач.
4
Выше уже говорилось о вопросах, связанных с пониманием природы бейта в эпическом творчестве Навои. Теперь необходимо коротко остановиться на этих же вопросах в связи с принципами воссоздания бейта-двустишия как строфической единицы. Необходимость пристального внимания переводчика к двустишию определяется многообразными художественными функциями бейта. Бейт — единица строфического построения текста и «оболочка» художественного образа, и он же является единицей смысла в продвижении повествования. Почти всегда двустишие — это законченный, в известной мере замкнутый в себе образ. Говоря обобщенно, воспроизведение бейта — это воспроизведение образа. У Навои, наряду с традиционными образами (уста — рубины, глаза — нарциссы; дети, бросающие каменья в несчастного безумца; совы и сычи, стерегущие клады-сокровища, и т. п.), есть образы удивительной силы и свежести (см., например, бейты 140—146).
Афористичность — своеобразный идеал бейта. Это свойство двустишие может утрачивать лишь в силу необходимости ускорять в эпическом повествовании развитие сюжета. Поэтому в тех случаях, когда бейт не сразу поддается расшифровке, следует искать в нем, как правило, афористический смысл, и в большинстве случаев именно такой смысл и проступает в нем:
Искра к небу взвивается смелым полетом,
А ничтожную муху влечет к нечистотам (725).
Разве всякий, кто хвалится славою, славен?
Разве муж похвальбою неправою славен? (826)
Если пастырь не знает, где корм, где вода,
Значит—паства погибнет, погибнут стада (1576).
Простота стиля Навои характерна и для образов суфийского содержания. При всей специфичности суфийской символики эти образы выражены у Навои просто и даже, можно сказать, чеканно: сложна сама символика, а не ее выражение.
Своеобразное любование словом и его выразительными возможностями проявляется и в том, что поэт часто использует в рамках двустишия игру слов.
Естественно, что воссоздание этой особенности текста требует от переводчика соответствующих замен (см., например, бейты 1116, 1170, 1171, 1914, 2126 и др.).
5
Среди рифм староузбекской поэзии значительное место занимают рифмы, представляющие собой одинаковые грамматические формы разных слов — идентичные формы падежей, глаголы в формах какого-нибудь одного времени, одинаковые формы деепричастий и т. п. Такая рифмовка свойственна не только произведениям, написанным в жанре маснави, т. е. с парными рифмами в пределах двустишия, но и газелям, где одинаковые грамматические формы рифмуются на протяжении 7 — 11, а иногда и большего числа бейтов.
Воспроизведение подобных же рифм в русском переводе нецелесообразно по эстетическим соображениям и сложно в силу грамматических причин. Известно, что русский язык избегает морфологически однородных рифм, и нанизывание в переводе подобных рифм (ходил — просил — вонзил..., домами — садами — прудами..., сверкая — слагая — считая...) чрезвычайно снизило бы художественный уровень перевода. Но дело не только в этом. Даже если переводчик и смирился бы с такой необходимостью, воспроизведение рифм этого типа ему просто не удалось бы в силу различий в грамматическом строе языков. Ведь характер окончаний слов в агглютинативном староузбекском языке существенно отличается от характера окончаний слов в русском языке с его флективным строем. Если, например, в староузбекском языке все имена существительные в обоих числах склоняются одинаково и, следовательно, в форме одного и того же падежа могут рифмовать друг с другом, то в русском языке, как известно, есть несколько типов склонения, и одинаковые падежные формы от разных слов имеют различные окончания, исключающие возможность использования их для рифм.
Однако рифмовка одинаковых грамматических форм — не единственная возможность рифменного оформления стиха в староузбекском языке. У Навои в поэме «Язык птиц» встречаются и такие морфологически различающиеся рифмы, которые схожи с рифмами, привычными для русского стиха: сингил — онглагил (сестра — пойми), кичик — жуссалик (маленький — дородность), иттофок^—яхширок (союз — лучше), бил — тил (знай — язык) и т. п.
Ответ на вопрос — какие рифмы Навои не употребляет, однозначен: он не использует рифм, невозможных в силу особенностей просодии, и рифм неточных. Поэтому переводчик должен использовать все возможности рифмовки в русском языке в пределах допускаемых языком точных рифм. Стиху Навои свойственно высокое совершенство формы, что проявляется, в частности, в отточенности и чеканности рифм. Это — традиция поэзии на персидскотаджикском и тюркских языках, приобретающая в творчестве поэта столь яркого дарования, как Навои, особую степень художественности. Среди точных рифм Навои выбирает точнейшие, и переводчик должен стремиться воспроизвести эту особенность техники Навои — ставить в исходе строки слово не просто рифмующее, а рифмующее с наибольшей точностью. Мне представляются наиболее соответствующими духу и стилю поэзии Навои рифмы с одинаковым опорным согласным:
Знайте, все я сказала, моля о защите,
Погубите меня или средство сыщите (2865).
И сложенью стихов положил я начало,
И напевность их тюркскою речью звучала (3546).
Навои иногда прибегает к неожиданным возможностям рифмовки, и потому мне казалось допустимым (в определенных пределах) употребление таких точных рифм, которые характерны не для русской классической поэзии, а для поэзии новейшего времени:
Как-то, немощным телом к поклаже приладясь,
В город брел этот муж — высших помыслов кладезь (2147).
Будет сердце таким — называй его сердцем,
А не будет — нет веры подобным зловерцам (2362).
И поведал другой — тот, что голову щупал:
«Вроде как бы скала, а вершина — что купол» (2666).
Зазвучал их рассказ и различие выдал:
Схож один с божеством, а другой — словно идол (3267).
Навои, следуя духу традиции, широко применял поэтические приемы, основанные на игре рифм. Составные и омонимические рифмы высоко ценились любителями поэзии того времени. Для создания таких рифм русский стих предоставляет широкие возможности:
Что за суть у тебя — ни ума, ни стыда в ней,
Сам забавен, а речи — еще позабавней! (1285)
Шедший люд издевался отвратно и зло,
Он же мог бы стерпеть и стократное зло (1238).
Лишь смиреньем и смог бы достичь я его —
У подножия трона величья его (2308).
Ты сокрыть это дело покоишь стремленье,
Ну и нами владеет такое ж стремленье (2872).
Жаль трудов и надежд — не далось их сберечь нам,
Жаль нам помыслов наших о счастии вечном (3133).
Я не мог речь иную постичь и слова,
Другом сердца мне были лишь птичьи слова (3499).
6
В системе поэтических средств персидско-таджикской и классической тюркской поэзии значительное место занимает искусство редифа — повторение в рифмующих строках вслед за рифмой какого-либо одного слова или группы слов. В простейшем виде редиф предстает как элемент рифмы, основанной на синтаксическом параллелизме:
То словами униженной лести он клянчил,
То слезами обиженной чести он клянчил (603).
То мне любы повадки развратных друзей,
То мне любы дела благодатных друзей (1748).
Однако роль и значение редифа далеко не исчерпывается этой его функцией. Если пытаться определить назначение редифа в самом общем виде, то нужно будет сказать, что редиф является художественно-изобразительным средством, позволяющим варьировать строфическое построение текста с точки зрения различий в глубине рифмовки. Ср. воспроизведение бейтов в русском переводе — без редифа и с различной глубиной редифа:
Так приходит на память мне быль моей доли —
Времена малолетства, учение в школе (без редифа, 3476).
В ней ни умысла злого, ни жалобы нет —
Ничего, что укор выражало бы, нет (1 слог, 3241).
И сказали они: «Не созрел он еще,
Он к дровам своим крепко приделан еще» (2 слога, 2151).
И камнями разбил он кувшинов немало,
Драгоценных осколков раскинув немало (3 слога, 2992).
Ведь трудней всех речей вперечет эта повесть:
Языком бессловесных речет эта повесть (4 слога, 3213).
Вместе с тем редиф представляет собой характерную особенность строфики, придающую произведению неповторимый национальный колорит. Он несет также смысловую и экспрессивную нагрузку: акцентирует внимание на определенных элементах смысла и сообщает стиху особую мелодичность. Все это говорит о том, что переводчик не может пренебрегать столь выразительным средством поэтики оригинала, тем более что русский язык во многих случаях свободно допускает возможность воспроизведения редифа.
Есть, однако, определенные случаи, когда в силу различий в строе языков воссоздание в редифе эквивалентов тех слов, которые образуют его в оригинале, оказывается невозможным. Иногда редиф образуется за счет чрезвычайно употребительных в тюркских языках сложных глаголов, состоящих из имен существительных и вспомогательных глаголов со значением «делать», «быть», «стать». При дословном переводе на русский язык таких сложных глаголов получалось бы что-то вроде «сделать улыбку», «сделать упрек» и т. п. Аналогичные трудности возникают, когда в качестве редифа в оригинале употреблены слова, функционально соответствующие русским предлогам, но стоящие после тех слов, к которым они относятся, — послелоги. Следовательно, во многих случаях становится неизбежной замена слова, образующего редиф, другим. Вот примеры замены редифа (в подстрочном переводе выделено слово, являющееся в оригинале редифом):
Открыв глаза, несчастный поразмыслил ( = «размышление сделал»),
Происшедшие обстоятельства припомнил («припоминание сделал»).
И очнулся, подумал несчастный, припомнил,
Происшедшее памятью ясной припомнил (2926).
Наставлять их ко смутам, Возглавлять их на пути к пустыне порока.
Наставлять их ко смутам жестоко, всечасно,
Направлять их в пустыню порока всечасно (1845).
Одна из главных задач переводчика при воспроизведении редифа — добиваться того, чтобы редиф не воспринимался читателем как «экзотический привесок» к строке. Владение искусством редифа у поэтов заключалось в том, чтобы редиф с максимальной естественностью вплетался в стих — в его смысловую и просодическую ткань. Показателем художественности редифа была не только его глубина, то есть степень захвата им строки, но и характер соединения с предшествующими словами: в двух рифмующих стихах редиф должен был сочетаться с относящимися к нему словами по-разному. В русском переводе названные особенности пользования редифом у Навои выглядят следующим образом:
И за падших, за все их грехи он просил,
За деянья, что злы и лихи, он просил (166).
Птичьей речью слагал он созвучия слова —
О разлуке и счастье певучее слово (539).
Его сердцу любезны цветы и узоры —
На одежде смиренья пустые узоры! (1771)
Жгучим жаром любви дал ты душам огонь —
Всем, кто счастлив, кто бедствием рушим, — огонь (3374).
Воспроизведение редифа в русском переводе — отнюдь не «печальная необходимость», с которой приходится считаться, и только. Редиф легко вплетается и в русский стих и придает разнообразие строфическому построению текста. Применение редифа позволяет разнообразить также и рифмы — употреблять наряду с мужскими и женскими рифмами дактилические. Неуместные в исходе строк, дактилические рифмы звучат вполне естественно перед редифом:
А Симург — его имя, известное всюду, —
На земле и под ширью небесною, — всюду (328).
Если счастье в судьбе им радетелем будет,
Если рок вожаком к добродетелям будет... (396).
И ему выси неба подножием стали,
Кущи рая — даянием божиим стали (1734).
Таковы те аспекты, в которых в самом общем виде могут быть рассмотрены проблемы переводческого истолкования эпоса Навои. Многие из этих вопросов так или иначе уже возникали перед переводчиками его поэм и по-разному решались ими. Автору этих строк представлялось небесполезным на основе собственного опыта обратить внимание читателей на возможные пути осмысления некоторых трудных проблем перевода эпической поэзии Ближнего и Среднего Востока.