Языки культуры — страница 73 из 188

> — поэзии, и единичное, конкретное — истории). Таким образом, у Биркена все жанры исторического повествования располагаются между двумя полюсами фактической, однако поэтически претворенной, и вымышленной, возвращенной к себе, к своему моралистическому смыслу истории. Все эти плавно переходящие друг в друга жанры Биркен рассматривает как многообразное изобильное целое: «Эти опоэтизированные истории и историзированные поэмы (из числа которых необходимо только исключить бестолковые педантические измышления и уродства вроде «Амадисов») соединяют пользу и развлечение, они златые яблоки преподносят в серебряных чашах и услащают горькое алоэ истины медом вымышленных обстоятельств. Это — сады, в которых растут и зреют на древах истории плоды учений политики и добродетели, среди гряд приятной поэзии. И это подлинные придворные и аристократические школы, благородно воспитывающие душу, разум, нравы и вкладывающие в уста изящные благонравные речи»[568].

Все это многообразное целое размерено историей и ее воплощает. Это целое нужно еще конкретизировать, и для современных представлений о литературе, для современного читателя примеры жанров, которые приводит Биркен, надо полагать, всегда окажутся довольно неожиданными. Вот эти примеры:

анналы, хроника — библейские книги Моисея, книги императоров Юлия Цезаря и Августа;

«поэтические истории» — «две части самой первой и древнейшей истории у язычников», т. е. гомеровские «Илиада» и «Одиссея» («о великом путешествии по свету[569]греческого героя Улисса»); «Энеида» Вергилия;

«исторические поэмы» — библейские «Книга Товита» и «Книга Юдифь», у греков — «Исмина» (т. е. «Исмина и Исминий», роман, который приписывался тогда Евстатию), «Левкиппа» Ахилла Татия, «Дафнис» Лонга, «Хариклея» Гелиодора; на латинском языке — «Психея» Апулея, «Аргенида» Барклая (1621), на новых языках — произведения Монтемайора, д’Юрфе, Сиднея, Бьонди и т. д.

Неожиданной оказывается в этом списке очевидно проявляющаяся в нем широта в подходе к фактичности истории. История берется широко; Биркену чужды педантические и рационалистические оговорки, сомнения относительно подлинности исторического материала. Это крайне важно! В эту эпоху господства риторического слова, слова, которое в то же время всячески систематизируется, теоретически проясняется, — в канун своего падения, в эту эпоху фактичность истории, запечатленной в произведении, устанавливается не принципиальным и требующим кропотливого анализа сопоставлением произведения с материалом истории, отраженным в научном знании эпохи, — нет, о фактичности истории все еще свидетельствует само определенным обра-

зом организованное риторическое слово. Эпос, трактуемый вполне однозначно как риторический жанр, тем самым уже несет в себе свидетельство своей исторической правдивости, причем эта правдивость означает только, что основные события переданы здесь верно и что они, разумеется, украшены многими вымышленными событиями и обстоятельствами второстепенного, побочного значения, — вымысел не способен исказить верно переданную суть исторических событий. Казалось бы, как узко трактуются здесь гомеровские поэмы! А в то же время — как широко трактуется история! Какое великое доверие проявлено здесь к поэтическому слову, которое устанавливает историю и, устанавливая, заверяет в ее подлинности, истинности. Слово утверждает здесь историю и, повествуя о ней, слагает ее и как истину факта, реальной совершенности, и как истину смысла, морального значения.

Поэтому, с одной стороны, второй и третий жанры исторических сочинений, названные у Биркена, в общих чертах соответствуют отграничению эпоса и стиха от романа и прозы. Но, с другой стороны, смысл биркеновской классификации заключается не в разграничении, а в создании сплошного перехода между жанрами. Ведь все они подчинены теперь одному основанию, и это основание есть история как мера. Причем жанры в своем переходе построены не так, что «историчность» в них убывает, но так, что «история» поворачивается в них разными сторонами: «фактичность» тает — в то время как история идет в глубь себя, в глубь своего смысла. Не так важно разграничение: переходя к немецкой литературе, Биркен оба жанра (второй и третий) объединяет вместе, и у него в одном ряду стоят три известных перевода барочного века — перевод «Дианы» Монтемайора, сделанный Куффштейном, стихотворный перевод «Тассо» Дитриха фон дер Вердера и «Аргенида» Мартина Опица. Для Биркена не столь существенно различение стиха и прозы, сколько сам принцип «поэтизации» истории, принцип, углубляющий и в конце концов выводящий наружу смысл истории, т. е. здесь ее моралистический смысл. И для Биркена не столь существенно различие эпоса и романа, как действие в них общего принципа. Поэтому у Биркена, с одной стороны, графа «эпоса» (его второй жанр «исторической поэзии») заполнена крайне слабо (названы всего лишь Гомер и Вергилий) и совсем не доведена до нового времени, а с другой стороны, он и не пользуется словом «роман», поскольку ему важно не отличать роман от других жанров, а уяснять смысл повествования в целом.

И именно благодаря этому все различные жанры исторических «сочинений», т. е. все типы риторического повествования, слова, выстраиваются в один ряд — от хроники и до романа (поскольку безусловно к жанру романа тяготеет большая часть названных Биркеном «исторических поэзий», среди которых Биркен особо выделил «Geschicht-mдhren» K т. е. «исторические вымыслы», «мифы», «сказания»).

Таким образом, Биркен создает весьма стройную теорию повествования, или «исторического сочинения». При этом слово «история» Биркеном понимается одновременно и подчеркнуто, напряженно (коль скоро история есть фактичность и подлинность совершающегося), и в самом широком обыденном смысле (все совершающееся есть «история», всякий рассказ передает «истории»). Замечательно то, что биркеновская теория повествования выступает как своеобразная теория складывания романного слова. А именно романное слово подытоживает несколько уровней повествовательного «исторического» слова; уровни таковы:

уровень хроникальный (реляция о совершившихся фактах);

уровень «поэтический», обогащающий и «украшающий» историю (риторическая fictio, как можно было видеть раньше, взаимосвязана и неотрывна со слогом, с Auszierung, со стилистической работой писателя);

уровень поэтического творения истории, создающий ориентированный на фактичность исторического рассказ о действительных или вымышленных событиях.

Этот третий уровень и создает романное слово, как понимал его Биркен. На этом уровне различие между событием реальной истории и вымыслом в значительной мере стирается: всякий вымысел уподобляется истории, в то время как реальность события уже добыта, восстановлена изнутри романного слова. Но между тем и такое романное слово продолжает оставаться связанным с хроникой, с хроникальным стилем реляции, поскольку оно так или иначе ориентировано на историю, далее — на фактичность истории и обязано удовлетворить требованиям такой фактичности. Такое романное слово передает или воссоздает фактичность истории. Оно утверждает либо фактичность реального, либо фактообразность вымышленного, а потому все равно остается хроникальным. От эпоса, незначительно отступающего от правдивости истории, роман берет затем его творчески-поэтическое утверждение правды истории, берет то гомеровское начало, которое в целом не было еще даже осознано эпохой барокко, а между тем, как можно судить по его теоретическому отражению, уже проявляло свою мощь.

Теория Биркена действительно улавливает тот исторический момент, когда повествование, вообще рассказывание 1) приобретает систематизированный, осознанный вид, а потому 2) может уже становиться в принципе, в перспективе самоцелью, а вследствие этого уже вторично,

делаться средством достижения других, художественных, мыслительных целей. Другими словами, люди теперь (в этот исторический момент, который, конечно, как момент исторический, длится довольно долго) учатся рассказывать ради рассказа, и такой рассказ может уже нести разнообразные идейные функции. Вместе с тем повествование и перестает быть таким процессом, само осуществление которого возможно лишь как следствие совершенно иной установки и которое подчинено другим, заранее заданным и «не взятым внутрь» целям. Момент, который улавливает теория Зигмунда фон Биркена, — это поистине блестяще схваченный момент внутреннего поворота в риторическом слове; сам этот поворот наружу, в теории и в романной практике, выходит лишь косвенно; сам он, как таковой, еще не может и быть осознан (для этого нужны века!). И замечательно то, что «ради» этого поворота приводятся в движение огромные силы и осмысливается целая литературная традиция, начиная с Библии и Гомера.

Момент, теоретически осмысленный Биркеном, — это момент широкого и всестороннего смыкания истории и слова. В результате, в самом конечном итоге такого смыкания, для литературы была завоевана историческая конкретность романного повествования. Или, иначе, был завоеван сам жанр романа, раскрывающий историю в ее наглядной конкретности, осуществляющий повествование как наглядное явление (хоумовский эффект присутствия) исторической реальности.

Но это были пока еще отдаленные последствия смыкания истории и слова. Пока же можно присутствовать лишь при том, как слово внутренне переключается на иные функции, как ему задается иное направление развития.

И это как раз очень важный, исторически-грандиозный момент! Отметим, что как раз высокий исторический роман барокко, который как жанр «аристократический» почти всегда был подозрителен социологически мыслящему литературоведу или историку культуры, только и мог, при своей широте, при своих творческих амбициях (подражание самой вселенной и самому создателю!), осуществить смыкание истории (мировой истории) и универсального риторического слова. Тут и рождается как итог широкое повествование с его всевозможными, позднее выявившимися потенциями углубления, развития, тут и рождается романное слово, которое должно охватить всю полноту действительности и передать ее в цельном, полном, явном, наглядном