Языки свободного общества: Искусство — страница 24 из 28

того, что постпатриархальный тип – это суицидальный тип, соответственно его потребность мучить себя самокопанием растет пропорционально его беготне, и в те неизбежные минуты, когда беготня прекращается, в нем возобновляется заманчивое для него и одновременно мучительное заглядывание в самого себя; не поддаться такому искушению он просто не в силах.

Есть лишь два средства от этого хронического недуга. Первое – радикальное: дать полную волю своему нелицеприятному разуму, переделать себя в основе, стать другим человеком. На такой подвиг, однако, не у каждого станет сил: можно и сорваться на полпути. Второе средство – не столь действенно, зато менее рискованно. Надо заставить умолкнуть свой разум, который постоянно докучает неприятными выводами, раз навсегда отучить себя мыслить (т. е. осуществлять самостоятельную интеллектуальную активность), заменив живое мышление сложными, но хорошо отработанными чужой практикой и стандартизированными интеллектуальными операциями, жить на автопилоте высокосовершенной (sophisticated) системы навыков и привычек, при необходимости усваивая новые от окружающих. На усвоение автоматизма не потребуется много сил (долго ли умеючи!); силы же нерастраченные, оставшиеся от этой приятной учебы, направляются обычно на борьбу с главным врагом – разумом и его носителями. Делается все, чтобы атмосфера абсурда и иррациональности стала для людей привычной и почти родной, чтобы с логикой – этим опасным орудием самоанализа и саморазоблачения – было покончено, чтобы, наконец, заглянув к себе в душу, какой-нибудь нежный хам не стал бы ужасаться, а лишь сказал бы себе спокойно: «Аогика говорит, что я подлец? Плевать на логику; великий закон абсурда подсказывает противоположное. Ты говоришь да, а я говорю нет; ну и что? Все мнения равны, все имеют право на существование. А ты, зеркало, – догматик и педант, вот и весь разговор, ха-ха!»

С этого нервического «ха-ха» и начинается разрушение демократии. И дело вовсе не в антидемократических убеждениях постпатриархальных активистов: по крайней мере на уровне сознания их большинству такие убеждения скорее всего совсем не симпатичны. А если бы даже и были симпатичны, то это не имело бы сколько-нибудь существенного значения, ибо здоровая демократия способна выдерживать натиск любых антидемократических идеологий. Аи-бертицидность деятельности этих людей является закономерным следствием ее ментицидности. Иначе говоря, свободу они губят тем, что разрушают корень свободы, разум.

И сила их прежде всего в том, что они никуда не спешат, смутно чувствуя, что постепенные перемены, какими бы чудовищными их итоги ни были, гораздо легче легитимируются в глазах общества, нежели перемены резкие, внезапные, пусть и не столь радикальные по своим целям и последствиям. Такая неспешная разновидность постпатриархального типа (я бы назвал ее градуальной) преобладает в странах экономически благополучных и в правовом смысле передовых. Но именно ее деятельностью порождается другая, максималистская – или абруптивная, как я бы сказал, – разновидность этого типа; надо ли напоминать, что застрельщики наиболее радикальных движений, в каких бы далеких от Запада краях эти движения ни разворачивались, как правило, являются выпускниками как раз западных университетов, в среде которых так легко усваивается деструктивно-нивелирующая стилистика современной постпатриархальной культуры6. Именно эта стилистика, а не идеи, даже самые деструктивные (ибо сами по себе они, как и все идеи вообще, в сущности безобидны), в соединении с остатками постпатриархальной мен-тальности порождает психосоциальный тип абруптивного нигилиста.

Какая же из этих двух разновидностей более опасна? Если судить по наглядным, часто катастрофическим, последствиям, это, конечно, разновидность абруптивная. Но именно катастрофичность последствий временами заставляет и государство, и общество очнуться: государство – принять меры против их повторения, а общество – эти меры поддержать. Между тем все эти меры, сколь бы решительными они ни были, нисколько не затрагивают ту питательную среду, которая порождает психологию радикального нигилизма, а значит, не исключают возможности его будущих эксцессов. Создается же эта среда деятельностью осторожных, градуальных нулепоклонников, – деятельностью, которая, в противоположность экстремизму, нередко пользуется щедрой государственной поддержкой.

И это не единственная опасность, обусловленная градуальной разновидностью постпатриархальной зеролатрии; есть и другая. Мощно стимулируя как нигилистический экстремизм, так и другие виды деструктивной активности, градуальная зеролатрия создает ситуацию, в которой общество оказывается вынужденным искать защиты от этих угроз у сильной стороны, уступая последней все больше и больше чрезвычайных полномочий и постепенно смиряясь с тем, что уступленные полномочия все меньше и меньше вписываются в рамки демократического порядка. Соответственно все менее гипотетическим становится риск того, что эта сильная сторона, т. е. органы, призванные защищать демократию, захотят и смогут выйти из-под контроля законов, взяв государство и общество под собственный контроль. А каков будет этот контроль, можно примерно себе вообразить, если учесть, что люди, эти органы составляющие, сами – плоть от плоти того декадентского общества, спасать которое от распада они, не приведи Бог, вознамерятся.

Какая из этих опасностей более велика – торжество радикальных нулепоклонников или спровоцированной ими репрессивной силы, – сейчас решить трудно. Но можно с определенностью сказать, что обе они обусловлены средой разлагающейся культуры: первая – прямо, как ее порождение, вторая – опосредованно, как реакция на первую.

А пока постпатриархальному активисту особо широкое и благодарное поле деятельности предоставляет культура. Так, любит он трудиться на том участке этого поля, который общество определяет как искусство. И конечно, это прежде всего искусство декадентское. Как я уже сказал в «Полемических заметках», он тут предпочитает занимать влиятельные позиции, быть, например, художественным критиком. И дело не только в том, что критик часто бывает фигурой важной: в декадентской среде, особенно современной, это не просто важная, это – ключевая фигура. Ну в самом деле, много ли найдется зрителей, которые самостоятельно, без помощи гида-харизматика, искусно оперирующего магическими словами, смогли бы разобраться, кто в так называемом авангарде является «бесспорным лидером», кто – «фигурой почетного второго ряда», а кто и вовсе пешкой? Вот тут-то у нашего критика-декадента и появляется вожделенная возможность устроить милый его сердцу карнавал и, словно в злой пародии на Царство Небесное, сделать первых последними и последних первыми: ведь ему все поверят. Пускай же тот художник, которого природа наделила талантом и призванием к искусству и которого с его талантом и призванием невесть каким ветром занесло в декадентский стан, – пусть этот художник потом не сетует на несправедливость к нему фортуны. Ему уже с самого начала следовало бы не пренебрегать подсказками интуиции, внятно говорившей ему, что эта среда – не для таких, как он. Да-да, эта среда не для него: в ней отбирают и возвышают худших. Но есть еще одна причина, по которой в этой среде его будут чураться. Каким бы раздекадентским ни было его искусство, но уже слабый проблеск таланта, в нем присутствующий, это – крошечное горчичное зернышко классики (ибо искусство, при всем разнообразии форм его перерождения, в своей идее тождественно классике), и это ничтожное зернышко не может не вызывать безотчетную, но резкую неприязнь и раздражение со стороны пастырей декадентского стада, которые должны третировать его обладателя как паршивую овцу. Ну а самое эффективное средство такого третирования – это, конечно, молчание.

При всем том нельзя не подивиться могуществу и широте влияния, исходящего от этих ребят; оно простирается даже на деятельность маститых историков искусства, побуждая последних забывать о своем профессиональном достоинстве и представлять бывшее не бывшим. Вот, к примеру, не так давно вышедшая «История искусства», написанная уважаемым во всем мире ветераном науки и переведенная на многие языки, включая русский. Там в разделе, посвященном скульптуре XIX в., курьезной фигуре О. Прео уделено места даже больше, чем Ж.-А. Гу-дону, зато ни Д.-А. Шоде, ни А. Бартолини там не упомянуты вовсе. Но это еще полбеды; зияющей дырой, дерзким вызовом здравому смыслу выглядит отсутствие в данном разделе, как и во всей этой весьма объемистой книге, даже упоминания имени самого влиятельного и знаменитого скульптора своего времени, чья слава непревзойденного мастера была до конца XIX в., по сути дела, непререкаемой и еще многие годы спустя оставалась очень громкой, – Бертеля Торвальдсена. Не многим отличаются и разделы об архитектуре: там великому Ардуэну-Мансару места уделено меньше, чем X. Ван де Велде, не говоря уже о Ф. Алойде Райте, а Ж. А. Габриэль не упомянут и вовсе. Если бы это монументальное сочинение называлось как-нибудь вроде «Мои любимые художники» или «Предыстория и история моего любимого искусства», то все эти вопиющие искажения и пробелы были бы не искажениями и не пробелами, а оправданным результатом тематически заданного отбора. Но книга заявляет о себе как об истории искусства! И тем не менее в ней замалчивается или умаляется вклад многих из тех, кто своим творчеством оказал на эту самую историю определяющее влияние, тогда как иные крошечные фигуры выступают здесь на вполне почетных местах. Стоит ли после этого говорить о том, что история искусства начиная с середины XIX до середины XX в. представлена в книге фактически как история героической борьбы и триумфального шествия декадентства! Но такого рода «вольности» давно уже стали обычным делом во всякого рода исторических компендиумах; история искусства подменяется в них мифами об искусстве, которые, однако, заимствуют у истории ее почтенное имя.

Как видим, декадентство не пренебрегает мантией учености, хотя и в ней, так же как в любом другом облачении, оно остается темным провалом пустоты и обмана. И все же надо признать, что не все из того, что говорят декаденты, – неправда. Конечно, триумф декадентства – не в прошлом, что бы ни говорили его ученые апологеты. Но он – и в этом они правы – в настоящем и в будущем. Процесс культурной деградации идет своим чередом. Это универсальный процесс, а потому, когда мы о нем говорим, учет национальной специфики, на котором настаивает Яковенко, плодотворен только при рассмотрении национальных вариаций данного процесса, но ничем не помогает и даже скорее мешает в раскрытии его сущности. При всем культурном многообразии современного человечества оно уже с давних пор переживает общие основные процессы, которые хотя и протекают в разных регионах с разными скоростями, а внешне порой совершенно различны, но по существу тождественны.