Языки свободного общества: Искусство — страница 26 из 28

9, а красноречие к тому же еще и главной областью его практического осуществления (ср. также греческий философский диалог).

Такое соединение острой чувствительности к внешним впечатлениям со способностью стороннего, самостоятельного взгляда на них, «Диониса» с «Аполлоном», специфично для развитой самости, воплощенной в идеальной фигуре человека античности; адекватное пластическое воплощение эта фигура нашла в античной статуе. В ней впервые в истории статуарной пластики торс фигуры освободился от зеркальной симметрии и «гипноза» фронтальности; их заменил контрапост, иначе говоря, сложная балансировка двух сторон тела, выступающая как идеальный пластический символ, как выявленность через движение и позу самой идеи дискурсивного мышления, этого скрытого диалога субъекта со своим внутренним оппонентом10. Таким образом, даже одинокая статуарная фигура, которая в качестве таковой заключает в себе потенцию эгоцентрического образа, в эллинском искусстве стала воплощением противоположного эгоцентризму начала подлинной социабельности, равноправного общения на рациональной основе. Кроме того, передаваемый классической статуей образ таков, что ни инерция покоя, ни инерция движения не имеют над ним власти. Какой бы спокойной ни выглядела поза классической фигуры, мы чувствуем в ней способность мгновенно, и притом затратив лишь минимум усилий, прийти в движение. Но и самая динамичная фигура в классической пластике всегда представлена так, что она выглядит способной немедленно остановиться, не меняя существенно конфигурации членов. Классический статуарный идеал отмечен равной удаленностью от двух крайностей: от статичности грузной, неповоротливой массы и от предопределенной, извне обусловленной подвижности. Совокупность же таких фигур-самостей дает классическую композицию-координацию (единораздельность), члены которой максимально автономны и вместе с тем с великой точностью и полнотой между собой взаимодействуют, так что общая картина одинаково внятна и в целом, и в своих частях.

Воплотившийся в подобных образах, а также в формах архитектурного ордера классический стиль определял визуальную среду первой в мире демократии. Подчеркну: это был единственный стиль своей эпохи. «Какое однообразие!» – услышу я в ответ тихий, но дружный разочарованный вздох. Ну хорошо, допустим, что повсеместность здорового, полноценного стиля можно называть однообразием. Но поглядите на интеллектуальную жизнь той же эпохи, на философию, к примеру, – ту философию, из исканий которой родилась тогда математика как наука, а к концу классического периода (в деятельности Аристотеля и его школы) – и научное естествознание, и логика, и филология; возьмите тогдашнюю политику с ее публичной борьбой соперничающих групп (о греческой религии с ее неизменной открытостью чужеземным культам я уже не говорю), – было ли в этих областях что-нибудь хотя бы отдаленно похожее на однообразие? Вам давно и хорошо известно, что не было, – больше того, что плюрализм в этих областях на протяжении вообще всей классической древности, начиная с рубежа VII–VI вв. до н. э., был не просто беспрецедентным, но и уникально плодотворным. Да, политики и даже интеллектуалы той эпохи могли ненавидеть друг друга, но от этого они не переставали друг друга слышать; нередко случалось им спорить и яростно, и грубо, но даже тогда они были способны не забывать о существе спора. Такой плюрализм меньше всего был похож на многоголосый тетеревиный ток, на галдеж птичьего базара, где никто никого не слышит, но при этом каждый норовит привлечь к себе общее внимание. И это закономерно. Сильная, продуктивная демократия – неважно, зрелая она или ранняя, древняя, – создает условия для генерирования бесконечного множества идей, как взаимосвязанных, так и взаимоисключающих. Но при этом язык их выражения у нее всегда один, и как раз единство языка делает возможным сличение, противопоставление и свободное состязание идей. Без его нормативности свобода мысли (а значит, и социальная свобода) – пустая иллюзия.

Один у свободы и художественный язык. Потенциально бесчисленные манифестации этого богатого, гибкого и выразительного, но при этом единого, строгого и чуждого двусмысленности языка-стиля готовят, если не сказать тренируют, душу к трудному испытанию свободой и, не в последнюю очередь, к участию в упомянутом свободном состязании идей.

Напротив, множественность художественных языков – симптом глубокого духовного кризиса демократии, глубинных процессов ее перерождения. С учетом этого нам и стоило бы судить о социальной роли классики и классицизма. Классика – не исторически обусловленный и преходящий признак демократии; это ее атрибут, эстетическое выражение ее сущности. В зрителях, которым он был адресован, этот художественный стиль своим постоянным присутствием в их жизненной среде укреплял психологическую основу изоморфного ему жизненного стиля. Без этого стиля, этого – в широком смысле слова – языка равноправного общения никакая демократия не жизнеспособна. Его определяющее свойство – ясность. Спросите любого человека, имеющего хотя бы общее представление об истории искусств, но не вовлеченного в споры на обсуждаемые здесь темы, какой из исторических стилей он бы скорее всего мог определить словом «ясность»: готику, барокко, рококо, «авангардный» или какой-то еще? Не долго раздумывая, этот человек назовет вам классику и будет совершенно прав, констатируя данную очевидность. Теперь возьмем демократию. Кто та фигура, о которой уже с античного времени известно, что ее деятельность прямо готовит разрушение демократии и что без нее данное разрушение не может быть сколько-нибудь эффективным? Эта фигура – демагог. Какова главная методика демагога? Использование неясности в понятиях, их спутанности, двусмысленности и расплывчатости. И уж, конечно, главный адресат демагога – это люди, не склонные пользоваться ясными понятиями и в итоге добровольно принимающие от демагога внешнюю жесткость идеологии как ее – ясности – суррогат. Так кому же в конечном счете классика благоприятствует и кому мешает? Этот вопрос я оставляю без ответа.

в) заключительное слово

Пользуясь случаем, хочу в заключение обратиться к тем, кто, как и я, не имеет прямого влияния на дела в искусстве, но кто при этом солидарен со мной хотя бы в отрицательной части моих суждений. Вас никто не сумел убедить, что каракули – это живопись, а хулиганство – искусство, что люди, вас в этом заверяющие, – художественные критики. Вы видите – этого никому не удалось от вас скрыть, – что прогресс человечества, обретаемый ценой деградации отдельных людей, может привести только в безысходный тупик. Остановить вырождение не в наших силах. Но мы можем сделать так, чтобы ход его замедлился, тем самым увеличив возможность того, что на своем пути к пропасти человечество однажды остановится, не дойдя до рокового края. Как мы можем это сделать? Наши протесты и требования сами по себе вряд ли в обозримом будущем окажутся эффективными: вы ведь слышали, как властно и твердо звучит голос наиболее воинственного из моих оппонентов, а он бы никогда не позволил себе столь решительного тона, не будучи уверен (и уж в этом – вполне обоснованно), что ветер истории дует в паруса декадентства. Но одно нам доступно несомненно: не поощрять декадентов своим вниманием, не вздрагивать внутренне, когда в личной беседе или с экрана ТВ их клевреты с металлом в голосе говорят нам об очередной порции мусора: «Это надо смотреть!» Не поворачивайте головы в ответ на их зазывания, не откликайтесь, когда они улюлюкают и свистят вам вслед, – проходите мимо. Не вступайте в поощрительные разговоры о них – замолкайте. Аюби1те то, что вы любите, смотрите, слушайте, читайте, изучайте то, что вам действительно дорого; в общем, будьте самими собой. Иначе – все протесты бесполезны. Только не потеряв естественного чувства брезгливости к безобразному, можно содействовать будущему спасению красоты, надеяться на которое мы еще вправе.

И последнее, что я хотел бы сказать. Десятилетиями дело складывалось так, что вопреки здравому смыслу и разуму, но благодаря усилиям людей, здравый смысл и разум ненавидящих и презирающих, отталкивающая личина эстетического и морального декадентства все больше воспринималась как лицо свободы. Если хотя бы немногих читателей я сумел убедить, что это – иллюзия и что лицо свободы прекрасно, значит, поставленной цели мне достичь удалось.

26 июля 2001 года

ПРИМЕЧАНИЯ

1 Итак, решил Бернштейн, сидя дома, что я… мистификатор. Иной читатель, быть может, подумает, что «мистификатор» – это слишком сильно сказано; ведь Бернштейн такого слова не употреблял. он, вообще-то, человек деликатный, не мог он так вдруг. и т. д., и т. п. Ну конечно, слова такого не употреблял, знаю, но ведь охарактеризовал именно так и никак иначе! А как вы прикажете называть человека (т. е. меня в изображении Бернштейна), выносящего на суд публики не роман, не повесть, не стихотворение (закон этих жанров, как известно, не отождествляет автора с субъектом повествования или лирического переживания), выступающего не в качестве профессионального адвоката-защитника (о нем все знают, что он не обязан говорить, как на исповеди, только то, что думает), но пишущего и обнародующего публицистическую статью, от автора которой читатели ждут элементарной искренности хотя бы в изложении основных тезисов (ибо такова одна из общественных условностей, уважать которые обязан любой цивилизованный человек), и при этом беспардонно обманывающего эти их ожидания, выдавая чуждые ему убеждения за свои собственные? Добавлю, что в данном случае этот человек (т. е. опять-таки я в обрисовке Берн-штейна) должен быть к тому же и безрассудно-дерзким, если, зная наперед, какую свирепую ярость могущественных еще старцев (и их не старых еще клевретов) может на него навлечь такое выступление, тем не менее идет на риск ради совершенно чуждых ему принципов.

2 Вообще говоря, искусство дискредитации субъекта нежелательных мнений поставлено в отзыве на большую высоту. Примеров множество, приведу лишь самый интересный, опять с тем же лапутянином. Нет, конечно, мой оппонент не какой-нибудь ксенофоб-антизападник; судя по его тексту, подобные вещи от него далеки. Но среди читателей всякие люди