Языки свободного общества: Искусство — страница 27 из 28

бывают; почему бы не воспользоваться? Вот и рождается персонаж: подобное тени существо, укрывшееся под иностранным шифром L.T. Оно носится по воздуху, неслышно приближаясь и бесследно исчезая; оно там и живет, как настоящий deracine, «безродный космополит», оторвавшийся от почвы, а может быть, и вообще никогда не имевший корней.

С чем в первую очередь должно ассоциироваться у читателя бернштейновского текста слово «лапутянин»? Уж, конечно, не с сообществом выдающихся ученых Британии, современным Свифту, – этим реальным прообразом летающего острова Аа-путы из «Путешествий Гулливера», ведь прообраз от образа слишком далек и к тому же мало кому известен. Ближайшая ассоциация, рождаемая словами «Аапута», «лапутянин», – это с детства запечатленная в памяти благодаря постоянно воспроизводимой иллюстрации Гранвиля огромная летающая тарелка, несущая угрозу живущим на земле (т. е. в данной ситуации – «нашим»), древний архетипический образ (см. о «летающих тарелках» у К. Г. Юнга) чуждого, «не нашего». Уже в самом начале Бернштейн указывает на заносчивую дерзость этого существа: дескать, вот вам, пожалуйста, а вы с такими L.T. еще здороваетесь! Ну а далее следует подготовка к развернутому представлению:

«Текст, лежавший передо мной, соблазнительно мерцал, казался то ликом, то личиной – и я никак не мог решить, что же это такое…»

Не похож ли этот китч на описание корабля опасных инопланетян («соблазнительно мерцал») и его экипажа («казался то ликом, то личиной») в бульварной фантастике? Но вот по воле нашего фантаста люк открывается и из него выходит сам L. T.

Я сказал это вовсе не для того, чтобы попрекнуть моего оппонента нападками на меня лично; ведь если ему верить (хотя верится с трудом), он и сам убежден, что я не являюсь субъектом изложенных в моей статье мнений, а значит L. T. – это не про меня. Я всего лишь хотел отметить любопытное противоречие между основной либерально-прозападной тональностью текста Бернштейна и этим странным темным посланием. Создается впечатление, что одной рукой мой оппонент пишет панегирик современной терпимости, другую же руку по локоть погружает в подсознание читателя, бередя в нем спящие мифы.

Но я бы недооценил многогранности моего оппонента, если бы не отметил другого его жеста, не менее выразительного, хотя и обращенного к совсем иной аудитории. В «Полемических заметках» я мимоходом высказался об эффекте, производимом декадентской архитектурой. Справедливо или несправедливо это мое высказывание, но из его контекста становится яснее ясного, что оно касается всех подобных «шедевров», безотносительно к степени их популярности. Мой же оппонент в мгновение ока их идентифицирует: Музей Гугенхайма в Нью-Йорке и Каза Мила в Барселоне!

В чем дело? И так всем понятно (и противникам, и поклонникам, и даже равнодушным), о какого рода архитектуре идет речь: она достаточно намозолила всем глаза. Так к чему же идентификация? А если и к чему, то почему именно с этими двумя постройками, к которым я отношусь – нетрудно было заметить – столь же плохо, как и к неисчислимому множеству им подобных, во всяком случае нисколько не хуже? Если понадобилась наглядность для читателя с чересчур бедным воображением, то среди зданий-монстров можно было найти и гораздо более представительные как в визуальном, так и в историческом плане – это уж точно!

Такой выбор, однако, станет понятнее с учетом того, что именно названные постройки, да еще пара-тройка других того же рода волей судеб оказались туристическими аттракционами, притянувшими к себе массовое любопытство. Вот вам и удобный случай выступить народным трибуном, воспламенить своим негодованием широкие массы туристов, ездящих на Запад!

Так что не одни только патриоты-почвенники являются для моего оппонента ресурсом желанного протеста; он, как видно, умеет подобрать ключи к сердцам людей самых разных вкусов и воззрений.

3 Например, когда он похвально отзывается о Ренессансе, вместо того чтобы, проявив последовательность, решительно осудить его целиком как эпоху господства самого что ни на есть злостного лапутянского экспериментаторства в искусстве. Что уже говорить о так называемом авангардизме, который, как всем известно, без экспериментаторства с формой (другой вопрос – насколько успешного) просто не был бы самим собой, так же, кстати, как и без социального утопизма.

4 Чего стоит хотя бы фраза о «некой научной конференции» (курсив мой. – Л. Т.), цитата из отчета о которой между тем аккуратно выписана, сопровождена точной ссылкой на издание и вынесена в эпиграф. Тут виден почерк настоящего мастера. Но – чего?

5 Увы, это так, несмотря на все его бесспорные и многочисленные достоинства. Какие именно? Из многих назову хотя бы эрудицию: г-н Бернштейн перечитал такую уйму всего, что ему вполне простительно, если кое-что из прочитанного он уже позабыл и, попрекая меня, как строгий экзаменатор, грудами не прочитанных мною новейших журналов по эстетике среды обитания, вдруг осекается и теперь уже, как растерянный студент на экзамене, никак не может хотя бы смутно выразить, что же такого опровергающего мои взгляды в этих журналах сказано и доказано (мысль, что он это скрывает для пущей важности или с какой-то иной целью, просто не вяжется с моим уважением к нему как к коллеге-искусствоведу). Еще отмечу в Бернштейне высочайшую акрибию (тщательность) настоящего исследователя, которую он не только практикует сам, – в чем я совершенно уверен, – но и бескомпромиссно, как это и подобает настоящему ученому, требует от других, в чем я убедился, читая его отзыв. Боюсь, впрочем, что эта его требовательность заходит там немного дальше, чем ей бы стоило позволять. Так, от автора публицистической статьи, написанной исключительно для тех, кто разделяет его принципиальные позиции, о чем сам этот автор – т. е. я – открыто и ясно заявляет первыми же строками своей статьи, – от этого самого автора Бернштейн, увлекаемый благородным инстинктом ученого, требует статистических подтверждений одной из указанных принципиальных позиций, а именно: что так называемое современное искусство по-настоящему интересует почти исключительно тех, кто к его производству и распространению лично причастен. Оно и понятно: истинный ученый не поверит ничему, пока ему не представят математически точных доказательств. Но Бернштейн почему-то никак не возьмет в толк, что дело он имеет не с такими же учеными-специалистами, как он сам, а с рядовыми потребителями искусства (включая, в данном случае, и меня самого, ни в коей мере не являющегося специалистом по современным материям) – с потребителями, запросы которых необходимо уважать (если, конечно, не исходить из марксистской «теории трудовой стоимости» с ее косвенным оправданием хамской диктатуры производителя, навязывающего потребителю молотую бумагу вместо колбасы и «Черные квадраты» вместо картин). Он почему-то никак не уразумеет, что, как бы ни важна была в этой области объективная и точная статистика, личный опыт любого человека, много лет любительски интересующегося художественной жизнью, обеспечивает его вполне репрезентативной подборкой фактов и дает возможность без всяких статистических бюллетеней делать принципиально верные в целом выводы о соотношении между эстетическими запросами общества и предлагаемой ему художественной продукцией; что, если перед одним из рядовых потребителей искусства, не лишенных здравого рассудка, вдруг вынырнет некто в ученой мантии и бейсбольной кепочке и начнет бойко заверять его, будто массовый неуспех «современного искусства» ему всего лишь (или «в значительной мере») померещился, то он, чего доброго, только рассмеется в лицо своему непрошеному наставнику (каковой несдержанности я, конечно, никак не одобрю). Наконец, Бернштейн почему-то не может понять и того, что в разговоре с бывшими согражданами ссылаться на свой зарубежный опыт как на свое преимущество – это не только не очень тактично, но и, главное дело, бессмысленно, ибо теперь, когда границы давно уже не закрыты, те, с кем он спорит, тоже кое-что могли повидать сами и в состоянии рассудить, чего стоит заявление о господстве классических форм на центральных улицах современных западных городов!

Но, несмотря на все мои недоумения, ясно вижу: критик мой и в научной литературе силен, и в методологии хоть куда! Ну а стилист он и вовсе отменный: ораторский слог его блестящ и стремителен, причем настолько, что читателю, увлеченному его мощным ритмом, просто некогда останавливаться в кропотливых поисках смысловых неувязок; такой стиль, как говорится у нас, гуманитариев, еще ждет своего исследователя.

6 В надежде уменьшить возможные кривотолки, замечу, что ни из этого, ни из любых подобного рода фактов я вовсе не склонен извлекать выводов о какой-то фундаментальной вине западной цивилизации перед всем остальным человечеством. Такая вина – химера странного сознания, бред человека из подполья, глядящего на западный мир «и с ненавистью, и с любовью», независимо от того, откуда этот взгляд направлен, извне или изнутри самого Запада. Это – в плане психологическом. Но и в моральном отношении такой взгляд весьма сомнителен. В самом деле, разве не той самой западной цивилизацией созданы хотя бы основные удобства, без которых современный городской (и не только городской) человек просто не мог бы обходиться? А то, что было бы со всем человечеством, если бы не западная технология и resp. породившая ее западная, т. е. восходящая к эллинской, ментальность, можно видеть на примере великих цивилизаций Древнего Востока: их давно уже нет. Осуждать исходящий от Запада прогресс, по-моему, столь же нелепо, как восхвалять неизбежно порождаемые этим прогрессом недуги, и физические, и духовные. И если западной культуре суждено когда-нибудь вновь возродиться, то произойдет это благодаря ее собственным силам (их достаточно), без помощи каких-либо спасительных миссий, тем более – непрошеных, но при этом, конечно, с самым уважительным учетом всего достойного, что создано вне границ западной цивилизации.