нелегальную поездку на Принцевы острова, где жил тогда Троцкий, чтобы совершить на него покушение, правда, неудавшееся. По рассказу Коки Александровны, «Юлдашев подумал, что такого провокатора лучше не иметь при себе, и сказал, что у него нет мест, – и без того нужно сокращать штаты. “Разница между информатором и провокатором, – учил нас тогда Юлдашев, – в том, что информатор просто сообщает, что он видел и слышал, а провокатор еще придумывает, а что человек хотел этим сказать, что он намеревается делать. Поэтому от провокаторов надо держаться подальше”».
Итак, оценки далеко не однозначны. Личность, не столь простая и одномерная, как по рассказам моих родных. Но, конечно, и после воспоминаний К. А. Антоновой я бы не стал специально писать о Юлдашеве. Но вот во второй половине 90-х гг. я неожиданно для себя занялся лингвистическими идеями знаменитого ученого М. М. Бахтина и его друга В. Н. Волошинова (см. очерк «Грустная судьба»). И вдруг я встретил в довольно многочисленной литературе о Бахтине (уже появилась целая дисциплина – бахтинология) упоминание все той же фамилии М. Ю. Юлдашева. Как известно, ученый в 1945–1961 гг. работал в Саранском пединституте, и первым директором института при нем был именно Юлдашев.
Если Антонова специально пишет о личности Юлдашева, то биографы Бахтина упоминают его лишь постольку, поскольку он имел отношение к знаменитому автору. Но их оценки единодушны: Юлдашев благоволил к Бахтину, который в это время был никому не известным преподавателем из бывших ссыльных, вся его мировая слава была впереди.
Г. В. Карпунов, В. М. Борискин, В. Б. Естифеева, авторы книги «Михаил Михайлович Бахтин в Саранске», пишут, что Юлдашев встретил нового преподавателя доброжелательно, сразу дал ему квартиру, где Бахтины жили потом четырнадцать лет, и дал распоряжение посылать за преподавателем лошадь. В. Б. Естифеева в воспоминаниях о Бахтине несколько конкретизирует: «Директор пединститута М. Ю. Юлдашев встретил Бахтиных доброжелательно и в меру своих возможностей старался им помочь. Прежде всего, он предоставил им комнату в лучшем из домов, которыми в то время располагал пединститут». И она же: «Первые годы по прибытии Бахтиных в Саранск по распоряжению директора пединститута М. Ю. Юлдашева в непогоду и гололед за М. М. Бахтиным посылали директорскую лошадку… Позже при М. И. Романове (директор с 1950 г. – В. А.) эта “привилегия” была отменена». С. С. Конкин и Л. С. Конкина в биографии Бахтина указывают, что Юлдашев сразу назначил его заведующим кафедрой зарубежной литературы, но Наркомпрос первоначально не утвердил его в должности под предлогом отсутствия ученой степени (позже, однако, он получил эту должность). В. Б. Естифеева пишет и о том, что после выхода в газете «Культура и жизнь», органе Управления пропаганды и агитации ЦК, статьи с упоминанием диссертации М. М. Бахтина как «отрицательного примера» «высокое начальство Саранска» потребовало обсудить статью в институте. Однако Юлдашеву «удалось убедить высокое начальство в том, что нецелесообразно обсуждать диссертацию, пока ВАК не высказал своего мнения», проработка Бахтина не состоялась.
Юлдашев мог обойтись с «и. о. доцента» с пятнами в биографии так же, как обходился с подчиненными в Бугуруслане (и Антонова вспоминает, как он в Ташкенте безжалостно уволил из института сотрудницу невысокого ранга). Но здесь все было иначе. Конечно, могло повлиять воспитанное у Юлдашева с детства почтение к старшим (Бахтин был его старше на девять лет), возможно, директору просто было жалко человека без ноги. Но, вероятно, Юлдашев чувствовал в Михаиле Михайловиче нечто значительное. Как бы ни был узбекский «выдвиженец» дремуч, какая-то интуиция у него, очевидно, была.
Итак, три облика одного человека. Когда-то в детстве я видел португальский фильм под названием «Три зеркала» (много лет картина была для меня единственным источником зрительных впечатлений о Португалии, пока в 2002 г. сам там не побывал). Там детектив искал пропавшего человека и из бесед с теми, кто его знал, выяснял его личность. И этот человек отражался в «трех зеркалах» – представлениях трех знавших его женщин; для одной он был злодеем, способным на убийство, для другой – благородным героем. И, казалось бы, не такой уж сложный как личность Юлдашев оказался в таких же трех зеркалах. У моих матери и тетки, у К. А. Антоновой и у биографов М. М. Бахтина мы видим трех разных Юлдашевых. Разумеется, каждое зеркало отражало отношение Юлдашева к нему (в случае биографов Бахтина – не к ним самим, а к их «герою»). Эвакуированные преподавательницы видели лишь грубости и оскорбления со стороны малокультурного человека, даже не освоившего русский язык (сам факт того, что узбек, плохо говоривший и почти не писавший по-русски, мог быть директором института, где готовили учителей русского языка и литературы, вызывал естественный протест). Не знаю, изменил ли Юлдашев отношение к моей матери, когда она получила известность в кругу историков, но в 1942 г. она была для него лишь красивой девушкой, посмевшей отвергнуть его приставания. А Антоновой (почти ровеснице моей тетки) Юлдашев помог в трудные дни начала эвакуации, и она не могла это забыть, хотя позже инцидент с Ю. Э. Брегелем вызвал у нее возмущение. Бахтин же во время своих скитаний 30–40-х гг. редко встречал помощь и поддержку и вдруг получил ее от человека, от которого по всем параметрам трудно было ее ждать. Отсюда и разное отражение в зеркалах воспоминаний.
А оценивая М. Ю. Юлдашева в целом, вспоминаешь другого человека из Средней Азии, тоже оказавшегося в России начальником над коллективом, в основном состоявшим из русских. Это академик Б. Г. Гафуров (см. очерк «Мудрый директор»). Один был таджик, другой узбек, но исходные культуры у них были близки. Более важное различие – Гафуров, конечно, был крупнее как личность и летал выше. Но сходство было. Малое образование, недостаточная интеграция в русскую культуру, но глубинная восточная мудрость (пример – рассуждения Юлдашева о провокаторах), развитая интуиция. Грубость, «привычка к раболепству», но и умение помочь, когда надо. Такой человеческий тип возник на стыке культур в результате Октябрьской революции. Только в советское время узбеки, таджики, азербайджанцы могли войти в состав русской элиты и занять в ней заметное место. Но распад СССР остановил этот процесс, и теперь это – факт истории.
Выдвиженец(Т. П. Ломтев)
В 1963 г. я поступил на отделение структурной и прикладной лингвистики филологического факультета МГУ. Пользовалось оно тогда славой центра совершенно новой науки, точной, математизированной и презирающей всякие гуманитарные традиции. Нам казалось, что нас будут учить совсем не так, как учили студентов раньше, что преподаватели отделения – какие-то необыкновенные новаторы, отмеченные печатью избранничества.
Все, однако, оказалось не совсем так. На нас обрушились тяжелейшие математические курсы, из-за которых от первоначальных 32 человек нас уже ко второму курсу осталось 14. Очень много времени отнимала физкультура, на которую надо было ездить с проспекта Маркса на Ленинские горы. Остальное же время шли занятия, обычные для филологов: иностранный язык (правда, в нашем случае японский), латинский язык, политэкономия капитализма. И только два лингвистических курса по два часа в неделю.
Казалось, все преподаватели на новом отделении должны быть молодыми, веселыми и энергичными. Но выяснилось, что оба лингвистических курса читают пожилые профессора. «Введение в языкознание» читал добрейший Петр Саввич Кузнецов (см. очерк «Петр Саввич»). Курс же, именовавшийся «Современный русский язык», должен был читать Тимофей Петрович Ломтев. Его имя нам ничего не говорило.
Первая же встреча с Тимофеем Петровичем произвела удручающее впечатление. Перед нами был уже немолодой (тогда ему было 57 лет) человек с брюшком и обширной плешью, совсем не интеллигентного вида. Его можно было принять за завмага или председателя колхоза, но не за профессора. Позднее мы убедились, что не только на отделении, но и на всем факультете, где уровень интеллигентности преподавателей был уже не тот, что когда-то, Ломтев выделялся по этому параметру в худшую сторону. И интонации речи соответствовали внешности.
Казалось, такой человек должен рассказывать студентам что-то забубенно традиционное. Но нет! Профессор начал излагать основные понятия математической логики, предвосхищая то, что нам еще предстояло узнать в курсах математики. Попутно он сообщал нам в весьма высоконаучных терминах различие между языковым значением и смыслом, произносил неведомые нам слова вроде «денотат» и требовал от нас чтения лишь недавно появившихся в русском переводе сверхученых книг А. Чёрча и Р. Карнапа (через несколько занятий, впрочем, он сказал: «Карнапа можете не читать. Слишком сложно»). Контраст был разителен. Позже мы поняли, что все, что нам пересказывал Ломтев, действительно было весьма почтенной наукой, но внешность и голос профессора, от которого мы узнавали об этом впервые, накладывались на содержание высказываемого, и становилось трудно отделить содержание от формы.
За год Тимофей Петрович прочитал нам лексикологию, словообразование и фонологию. Все это он читал не по учебникам, которые ругал за традиционализм, а по собственным разработкам (впоследствии изданным). Любимыми его темами были рассуждения о понятиях (как мы скоро поняли, достаточно элементарных) теории множеств и математической логики, построение всевозможных матриц и деревьев и разложение всего, что только можно, на компоненты и дифференциальные признаки. То было время ожесточенной и в основном свободной борьбы между старой, традиционной и новой, структурной лингвистикой (оргвыводы стали делать позже). Как часто бывает в такого рода борьбе, большое значение придавалось внешней атрибутике. Важно было, чтобы из самой формы изложения становилось очевидным, к какому лагерю примыкает автор, а многие вполне искренне считали, что такая форма и есть суть дела. Молодые и не очень молодые новаторы украшали свои сочинения таблицами и матрицами из плюсов и минусов и повторяли слова вроде «дистрибуция» и «дихотомический», а умудренные «традиционалисты», среди которых выделялись остроумием А. Ф. Лосев и М. И. Стеблин-Каменский, пощипывали их за «внешнее наукообразие» и призывали писать просто. Ломтев считал себя человеком очень передовым и постоянно жаловался студентам на косность факультетского преподавательского состава (даже П. С. Кузнецов для него был слишком традиционным).