Языковеды, востоковеды, историки — страница 58 из 93

нелегальную поездку на Принцевы острова, где жил тогда Троцкий, чтобы совершить на него покушение, правда, неудавшееся. По рассказу Коки Александровны, «Юлдашев подумал, что такого провокатора лучше не иметь при себе, и сказал, что у него нет мест, – и без того нужно сокращать штаты. “Разница между информатором и провокатором, – учил нас тогда Юлдашев, – в том, что информатор просто сообщает, что он видел и слышал, а провокатор еще придумывает, а что человек хотел этим сказать, что он намеревается делать. Поэтому от провокаторов надо держаться подальше”».

Итак, оценки далеко не однозначны. Личность, не столь простая и одномерная, как по рассказам моих родных. Но, конечно, и после воспоминаний К. А. Антоновой я бы не стал специально писать о Юлдашеве. Но вот во второй половине 90-х гг. я неожиданно для себя занялся лингвистическими идеями знаменитого ученого М. М. Бахтина и его друга В. Н. Волошинова (см. очерк «Грустная судьба»). И вдруг я встретил в довольно многочисленной литературе о Бахтине (уже появилась целая дисциплина – бахтинология) упоминание все той же фамилии М. Ю. Юлдашева. Как известно, ученый в 1945–1961 гг. работал в Саранском пединституте, и первым директором института при нем был именно Юлдашев.

Если Антонова специально пишет о личности Юлдашева, то биографы Бахтина упоминают его лишь постольку, поскольку он имел отношение к знаменитому автору. Но их оценки единодушны: Юлдашев благоволил к Бахтину, который в это время был никому не известным преподавателем из бывших ссыльных, вся его мировая слава была впереди.

Г. В. Карпунов, В. М. Борискин, В. Б. Естифеева, авторы книги «Михаил Михайлович Бахтин в Саранске», пишут, что Юлдашев встретил нового преподавателя доброжелательно, сразу дал ему квартиру, где Бахтины жили потом четырнадцать лет, и дал распоряжение посылать за преподавателем лошадь. В. Б. Естифеева в воспоминаниях о Бахтине несколько конкретизирует: «Директор пединститута М. Ю. Юлдашев встретил Бахтиных доброжелательно и в меру своих возможностей старался им помочь. Прежде всего, он предоставил им комнату в лучшем из домов, которыми в то время располагал пединститут». И она же: «Первые годы по прибытии Бахтиных в Саранск по распоряжению директора пединститута М. Ю. Юлдашева в непогоду и гололед за М. М. Бахтиным посылали директорскую лошадку… Позже при М. И. Романове (директор с 1950 г. – В. А.) эта “привилегия” была отменена». С. С. Конкин и Л. С. Конкина в биографии Бахтина указывают, что Юлдашев сразу назначил его заведующим кафедрой зарубежной литературы, но Наркомпрос первоначально не утвердил его в должности под предлогом отсутствия ученой степени (позже, однако, он получил эту должность). В. Б. Естифеева пишет и о том, что после выхода в газете «Культура и жизнь», органе Управления пропаганды и агитации ЦК, статьи с упоминанием диссертации М. М. Бахтина как «отрицательного примера» «высокое начальство Саранска» потребовало обсудить статью в институте. Однако Юлдашеву «удалось убедить высокое начальство в том, что нецелесообразно обсуждать диссертацию, пока ВАК не высказал своего мнения», проработка Бахтина не состоялась.

Юлдашев мог обойтись с «и. о. доцента» с пятнами в биографии так же, как обходился с подчиненными в Бугуруслане (и Антонова вспоминает, как он в Ташкенте безжалостно уволил из института сотрудницу невысокого ранга). Но здесь все было иначе. Конечно, могло повлиять воспитанное у Юлдашева с детства почтение к старшим (Бахтин был его старше на девять лет), возможно, директору просто было жалко человека без ноги. Но, вероятно, Юлдашев чувствовал в Михаиле Михайловиче нечто значительное. Как бы ни был узбекский «выдвиженец» дремуч, какая-то интуиция у него, очевидно, была.

Итак, три облика одного человека. Когда-то в детстве я видел португальский фильм под названием «Три зеркала» (много лет картина была для меня единственным источником зрительных впечатлений о Португалии, пока в 2002 г. сам там не побывал). Там детектив искал пропавшего человека и из бесед с теми, кто его знал, выяснял его личность. И этот человек отражался в «трех зеркалах» – представлениях трех знавших его женщин; для одной он был злодеем, способным на убийство, для другой – благородным героем. И, казалось бы, не такой уж сложный как личность Юлдашев оказался в таких же трех зеркалах. У моих матери и тетки, у К. А. Антоновой и у биографов М. М. Бахтина мы видим трех разных Юлдашевых. Разумеется, каждое зеркало отражало отношение Юлдашева к нему (в случае биографов Бахтина – не к ним самим, а к их «герою»). Эвакуированные преподавательницы видели лишь грубости и оскорбления со стороны малокультурного человека, даже не освоившего русский язык (сам факт того, что узбек, плохо говоривший и почти не писавший по-русски, мог быть директором института, где готовили учителей русского языка и литературы, вызывал естественный протест). Не знаю, изменил ли Юлдашев отношение к моей матери, когда она получила известность в кругу историков, но в 1942 г. она была для него лишь красивой девушкой, посмевшей отвергнуть его приставания. А Антоновой (почти ровеснице моей тетки) Юлдашев помог в трудные дни начала эвакуации, и она не могла это забыть, хотя позже инцидент с Ю. Э. Брегелем вызвал у нее возмущение. Бахтин же во время своих скитаний 30–40-х гг. редко встречал помощь и поддержку и вдруг получил ее от человека, от которого по всем параметрам трудно было ее ждать. Отсюда и разное отражение в зеркалах воспоминаний.

А оценивая М. Ю. Юлдашева в целом, вспоминаешь другого человека из Средней Азии, тоже оказавшегося в России начальником над коллективом, в основном состоявшим из русских. Это академик Б. Г. Гафуров (см. очерк «Мудрый директор»). Один был таджик, другой узбек, но исходные культуры у них были близки. Более важное различие – Гафуров, конечно, был крупнее как личность и летал выше. Но сходство было. Малое образование, недостаточная интеграция в русскую культуру, но глубинная восточная мудрость (пример – рассуждения Юлдашева о провокаторах), развитая интуиция. Грубость, «привычка к раболепству», но и умение помочь, когда надо. Такой человеческий тип возник на стыке культур в результате Октябрьской революции. Только в советское время узбеки, таджики, азербайджанцы могли войти в состав русской элиты и занять в ней заметное место. Но распад СССР остановил этот процесс, и теперь это – факт истории.

Выдвиженец(Т. П. Ломтев)



В 1963 г. я поступил на отделение структурной и прикладной лингвистики филологического факультета МГУ. Пользовалось оно тогда славой центра совершенно новой науки, точной, математизированной и презирающей всякие гуманитарные традиции. Нам казалось, что нас будут учить совсем не так, как учили студентов раньше, что преподаватели отделения – какие-то необыкновенные новаторы, отмеченные печатью избранничества.

Все, однако, оказалось не совсем так. На нас обрушились тяжелейшие математические курсы, из-за которых от первоначальных 32 человек нас уже ко второму курсу осталось 14. Очень много времени отнимала физкультура, на которую надо было ездить с проспекта Маркса на Ленинские горы. Остальное же время шли занятия, обычные для филологов: иностранный язык (правда, в нашем случае японский), латинский язык, политэкономия капитализма. И только два лингвистических курса по два часа в неделю.

Казалось, все преподаватели на новом отделении должны быть молодыми, веселыми и энергичными. Но выяснилось, что оба лингвистических курса читают пожилые профессора. «Введение в языкознание» читал добрейший Петр Саввич Кузнецов (см. очерк «Петр Саввич»). Курс же, именовавшийся «Современный русский язык», должен был читать Тимофей Петрович Ломтев. Его имя нам ничего не говорило.

Первая же встреча с Тимофеем Петровичем произвела удручающее впечатление. Перед нами был уже немолодой (тогда ему было 57 лет) человек с брюшком и обширной плешью, совсем не интеллигентного вида. Его можно было принять за завмага или председателя колхоза, но не за профессора. Позднее мы убедились, что не только на отделении, но и на всем факультете, где уровень интеллигентности преподавателей был уже не тот, что когда-то, Ломтев выделялся по этому параметру в худшую сторону. И интонации речи соответствовали внешности.

Казалось, такой человек должен рассказывать студентам что-то забубенно традиционное. Но нет! Профессор начал излагать основные понятия математической логики, предвосхищая то, что нам еще предстояло узнать в курсах математики. Попутно он сообщал нам в весьма высоконаучных терминах различие между языковым значением и смыслом, произносил неведомые нам слова вроде «денотат» и требовал от нас чтения лишь недавно появившихся в русском переводе сверхученых книг А. Чёрча и Р. Карнапа (через несколько занятий, впрочем, он сказал: «Карнапа можете не читать. Слишком сложно»). Контраст был разителен. Позже мы поняли, что все, что нам пересказывал Ломтев, действительно было весьма почтенной наукой, но внешность и голос профессора, от которого мы узнавали об этом впервые, накладывались на содержание высказываемого, и становилось трудно отделить содержание от формы.

За год Тимофей Петрович прочитал нам лексикологию, словообразование и фонологию. Все это он читал не по учебникам, которые ругал за традиционализм, а по собственным разработкам (впоследствии изданным). Любимыми его темами были рассуждения о понятиях (как мы скоро поняли, достаточно элементарных) теории множеств и математической логики, построение всевозможных матриц и деревьев и разложение всего, что только можно, на компоненты и дифференциальные признаки. То было время ожесточенной и в основном свободной борьбы между старой, традиционной и новой, структурной лингвистикой (оргвыводы стали делать позже). Как часто бывает в такого рода борьбе, большое значение придавалось внешней атрибутике. Важно было, чтобы из самой формы изложения становилось очевидным, к какому лагерю примыкает автор, а многие вполне искренне считали, что такая форма и есть суть дела. Молодые и не очень молодые новаторы украшали свои сочинения таблицами и матрицами из плюсов и минусов и повторяли слова вроде «дистрибуция» и «дихотомический», а умудренные «традиционалисты», среди которых выделялись остроумием А. Ф. Лосев и М. И. Стеблин-Каменский, пощипывали их за «внешнее наукообразие» и призывали писать просто. Ломтев считал себя человеком очень передовым и постоянно жаловался студентам на косность факультетского преподавательского состава (даже П. С. Кузнецов для него был слишком традиционным).