«Языкофронт» продержался дольше, чем Е. Д. Поливанов: более двух лет. У него была поддержка наверху, особенно в Наркомпросе, где работал один из его организаторов К. А. Алавердов. Тот дружил с Н. К. Крупской и обработал ее против Марра. Как-то она пригласила сотрудников НИЯз в свой наркомат и делилась с ними воспоминаниями о том, что Владимир Ильич интересовался сравнительно-историческим языкознанием (отрицавшимся Марром). Но сторонники Марра оказались сильнее. Ломтев и его соратники теряли одну позицию за другой. Их печатный орган «Революция и язык» прекратился после первого номера, «Языкофронту» пришлось самораспуститься в феврале 1932 г. Наконец, в начале 1933 г. в НИЯз прислали комиссию по проверке, в результате работы которой весной 1933 г. институт был закрыт, а его сотрудники должны были искать себе работу. Ломтев, не имевший прочных корней в Москве и уже установивший контакты с Минском, решил уехать туда. Научную биографию, казалось, успешно развивавшуюся, надо было начинать заново. Впрочем, время было: молодому ученому еще не исполнилось и 27 лет.
В Минске Тимофей Петрович осел надолго: до 1946 г. (с перерывом на годы оккупации). Там он был на хорошем счету и занимал руководящие должности: зам. директора Института языкознания АН БССР, а затем зав. отделением языка Института языка и литературы, деканом филфака и зав. кафедрой русского языка и литературы в Белорусском университете. Бывали в новой жизни и неприятности. На одной из лекций он рассказывал нам, как его долго прорабатывали за рекомендацию вступить в переписку со знаменитым Пражским лингвистическим кружком, одним из тогдашних центров мировой лингвистики. Кружок прислал в Минск письмо с предложением сотрудничать, проект ответа поручили Ломтеву. Он написал, что в кружке состоят представители «идеологически чуждой науки», но это крупные ученые и переписка с ними целесообразна. Результат – новые проработки, впрочем, не имевшие для ученого катастрофических последствий. Однако все это отсрочило его вступление в партию, состоявшееся лишь перед войной.
Языкознание в Белоруссии стало складываться лишь незадолго до революции. Создание БССР поначалу стимулировало его развитие, в 20-е гг. ставшее довольно активным. Некоторое время в конце 20-х гг. в Минске даже работал крупнейший ученый Н. Н. Дурново, правда, жаловавшийся на провинциализм местных специалистов (см. очерк «Никуда не годный заговорщик»). Но на грани 20-х и 30-х гг. разгорелась борьба с «национализмом», нормальная работа стала невозможной, а после 1937–1938 гг. первое поколение белорусских языковедов перестало существовать. Восстанавливать белорусскую науку о языке пришлось в 30-е гг. Ломтеву, и с тех пор ее традиция уже не прерывалась.
В минские годы появились первые солидные публикации самого Тимофея Петровича. Он, наученный горьким опытом, стал избегать философских проблем и глобальных построений и занялся конкретными фактами белорусского языка. Самая крупная его работа, первая книга называлась «Исследования в области истории белорусского синтаксиса», перед войной Ломтев защитил ее как докторскую диссертацию. По идеям она опиралась на науку дореволюционных лет, марризма в ней нет, только о родстве славянских языков Ломтев избегал говорить от своего имени, приводя лишь цитаты из А. Мейе и других «индоевропеистов».
Минск был оккупирован в первые же дни войны. Ломтев едва успел пешком уйти на восток, потеряв по дороге семью, к счастью, тоже уцелевшую. Громившийся им во времена НИЯз С. Б. Бернштейн вспоминал, как он привел с трудом добравшегося до Москвы Ломтева к своему учителю А. М. Селищеву, за прошедшие годы побывавшему в лагере. Теперь было не до прежних разногласий. Как пишет Бернштейн, «Тимофей Петрович находился в страшно подавленном состоянии. События его просто раздавили». А Селищев (вскоре умерший от рака) «со спокойной и глубокой уверенностью» утешал бывшего гонителя: «Не надо предаваться унынию. Немцы опасные враги, но даже они победить нас не смогут».
Еще в эвакуации Ломтев был назначен заведующим отделом школ ЦК КП Белоруссии. Два года он восстанавливал школьное обучение в освобожденной республике и не писал в это время ничего, кроме газетных статей. Но на номенклатурной должности он не задержался и в 1946 г. окончательно вернулся в Москву и в языкознание. Он стал профессором филологического факультета МГУ, где проработал четверть века. Административных должностей он больше не занимал, только был одно время, как я уже упоминал, секретарем факультетского партбюро и в последнее десятилетие жизни главным редактором журнала «Филологические науки». Большинство его публикаций в эти годы посвящено науке, хотя время иногда вновь заставляло его вспоминать о «методологии».
Через два года после его возвращения в Москву сравнительно спокойные времена сменились новым наступлением марристов, как оказалось, последним. Занявший к тому времени высокое положение Ф. П. Филин стал вспоминать о «Языкофронте», якобы «распущенном как вредная организация». Судьбы его членов к тому времени оказались разными. Г. К. Данилов и Э. К. Дрезен были расстреляны, К. А. Алавердов умер вскоре после освобождения из лагеря, другие, как и сам Ломтев, не пострадали. На филологическом факультете работали также П. С. Кузнецов и С. Б. Бернштейн (Кузнецову как раз в 1948 г. Ломтев оппонировал по докторской диссертации). Но если они не следовали «новому учению», тогда еще канонизированному, то Тимофей Петрович, по-прежнему думавший о марксистской лингвистике, не мог ни отсидеться, ни выступать против «новой науки», хотя, как и прежде, имел с Марром разногласия.
В 1948–1950 гг. Тимофей Петрович вновь стал активно вести борьбу с разными противниками. В отличие от Филина и других «чистых» марристов он лишь вскользь упоминал имя Марра и не стремился восстановить в правах четыре элемента и прочую уже подзабытую фантастику. Зато, как и прежде, он разоблачал науку Запада и отечественных противников Марра, теперь объявленных независимо от национальности «космополитами». Особо он обратил внимание на фонологию, тогда передовую область нашего языкознания, о которой мне уже неоднократно приходилось говорить в разных очерках. Ввязавшись в давно шедшую борьбу двух фонологических школ: московской, сформированной П. С. Кузнецовым, В. Н. Сидоровым и др. как раз в стенах НИЯз, и ленинградской, основанной к 1948 г. уже покойным Л. В. Щербой, Ломтев принялся обличать обе школы, находя в обеих «идеализм» и переклички с «реакционными» западными учениями. Впрочем, он пытался построить и собственную фонологическую теорию, получилась неясно изложенная эклектическая концепция, совмещавшая элементы двух разоблачаемых систем. Ее не приняли ни те, ни другие фонологи. Кузнецов, когда его вызывали в Министерство высшего образования и предложили отречься от фонологических взглядов, заявил: «Считаю идеалистическими взгляды, выдвинутые Ломтевым». «Марксистской теории фонемы» не получилось.
Еще одним постоянным объектом критики тогда был академик В. В. Виноградов. Его тогда обличали многие, но и здесь позиция Ломтева оказалась своеобразной. Только он набросился на вышедшую еще в 1945 г. брошюру Виноградова «Великий русский язык», по слухам, понравившуюся «наверху». Эта брошюра, что правильно почувствовал Ломтев, по идеям не была ни коммунистической, ни марксистской, а была панславистской, продолжая традиции русской консервативной славистики XIX в. Тезис Виноградова о русском языке как «международном языке славян» он назвал «реакционным», а сочувственно цитируемые в брошюре высказывания К. С. Аксакова «несовместимыми с ленинским учением о наличии двух культур в каждой национальной культуре». Все это совпадало с тем, что говорили и писали в 20–30-е гг., в том числе и сам Тимофей Петрович в годы «Языкофронта». Но конъюнктура изменилась. Складывание социалистического лагеря вновь ставило вопрос о «международном языке славян», а осужденная Ломтевым «русификация» оценивалась уже иначе. Панславизм Виноградова больше соответствовал «духу времени», чем восходивший к 20-м гг. интернационализм Ломтева.
Впрочем, когда речь заходила о белорусских делах, Тимофей Петрович повторял формулировки, усвоенные им в Минске. Он вспоминал уже давно расстрелянных белорусских ученых первого поколения, «принижавших значение русского языка». Заменяя заимствования из русского языка словами из белорусских говоров, они «снижали родной язык до уровня провинциально-местечкового, областного диалекта», «плодили местечковые слова и фразы» (слово «местечковый» используется здесь в смысле, ныне непривычном). Русский язык не должен быть международным языком славян, но белорусский язык должен развиваться только на основе русского! Ломтев в обоих случаях повторял крепко выученные им в разное время формулировки, не замечая их несоответствие друг другу.
В мае 1950 г. в «Правде» началась дискуссия по языкознанию, о которой речь шла уже в нескольких моих очерках. Ломтев не мог остаться в стороне и тоже послал статью, но ее опубликовали лишь в конце дискуссии, когда ее главный участник, Сталин, уже выступил. Все понимали, что спорить уже не о чем, но раз вождь заявил: «В каком направлении будут решены вопросы языкознания – это станет ясно в конце дискуссии», то еще две недели делали вид, будто свободный обмен мнениями продолжается. Тимофей Петрович оказался в неловком положении: его статья «Боевая программа построения марксистского языкознания» явно была написана до публикации сталинской статьи и уже не соответствовала ситуации. Ему все же удалось в начале статьи вставить несколько фраз с формулировками «по-сталински мудро», «с исчерпывающей глубиной», «новая эпоха», «мощный прожектор» и др. и упоминанием «формализма» и «идеализма» Марра. Но это только усилило эклектизм статьи, где остались критика сравнительно-исторического метода и отрицание общего происхождения славянских языков, признанного Сталиным. По мнению Ломтева, нет никакой разницы в том, что слова партия и диктатура и слово рука имеют параллели в других славянских языках. Впрочем, он мог с полным правом заявлять о том, что и раньше «выступал с критикой принципиальных ошибок» Марра, это было так.