Языковеды, востоковеды, историки — страница 66 из 93

Автор воспоминаний, безусловно, исходит из своих взглядов времени их написания, а было что переоценивать. Как пишет Антонова, в детстве и юности, «живя в кругу друзей моей мамы, члена РСДРП(б) с 1904 г., я верила, что все большевики – кристально чистые, самые благородные люди на земле и если что-то мне кажется неверным, то это, очевидно, потому, что мне не дано постигнуть глубокого тайного смысла, понятного всем другим. Вступление в партию было моей самой заветной мечтой». Потом взгляды стали меняться, начиная с периода высылки Антоновой в Сибирь в 1937–1939 гг. (как раз из-за матери, арестованной за былое участие в оппозициях), вступить в партию она сначала не могла, а когда в 50-е гг. это стало можно, уже не хотела. А к 1991–1992 гг. Кока Александровна всем сердцем принадлежала к лагерю, который тогда называли демократическим.

Оценки советского периода нашей истории, завершившегося в период публикации воспоминаний, как положено, резко критические. Где-то здесь она дает бесспорные, но обычно не оригинальные оценки, где-то следует стереотипам и расхожим мнениям публицистики тех лет. Скажем, она пишет: «Психически больные, люди “с бзиком” всегда были и будут. Однако обстановка в стране может сделать их страшными, как Лидию Тимашук, якобы вскрывшую подлый заговор врачей-евреев». Антонова просто повторила, что тогда писали в газетах, хотя позже выяснилось, что Тимашук совсем не была страшной женщиной, а профессор, у которого она обнаружила (кажется, даже справедливо) неверный диагноз, не был евреем, и лишь потом она против своей воли оказалась жертвой политических игр. И далее она повторяет версию СМИ тех лет: «В последние дни Сталина подготавливалось массовое выселение евреев в Биробиджан», что потом также не подтвердилось. Но здесь, конечно, трудно было разобраться, где правда, а где выдумка, и в повторении того, о чем везде говорили, нельзя обвинять Коку Александровну. Хуже, например, когда она вслед за некоторыми публикациями тех лет давала односторонне резкие оценки деятельности по созданию в 20–30-е гг. новых алфавитов для народов Средней Азии (см. о ней очерк «Дважды умерший»), видя в ней лишь «разрыв с прежней культурой» и стремление «разъединить между собой» разные народы. Здесь она, видимо, повторяла конъюнктурные высказывания среднеазиатских интеллигентов в конце 80-х гг., ставивших задачу отойти от русской культуры и советского наследия как можно дальше. Но все же Антонова пишет не только об этом, иногда выходя за пределы «перестроечных» стереотипов.

И политическая ориентация, и человеческий характер автора мемуаров способствовали самому жанру, в котором они в значительной степени выдержаны. Это жанр анекдота, причем слово «анекдот» здесь имеет не исходное значение исторического рассказа, а обычное современное значение. Антонова жила в эпоху, когда анекдот служил оппозиционно настроенным интеллигентам вроде нее средством борьбы с официозом и разного рода начальниками от генерального секретаря до непосредственного начальства. В кругах, в которых вращалась Кока Александровна, анекдоты сочинялись, приспосабливались к новым условиям, освежались и передавались дальше. И ее мемуары, в которых автор сознательно старается подальше отойти от всего официального, во многом – набор анекдотов. Иногда это анекдоты в чистом виде, особенно когда речь идет о том, что сама Антонова не видела. Иногда это истории, которые происходили с самим автором, более близкие к реальности, но расцвеченные анекдотическими деталями и очищенные от всего лишнего.

В основе анекдота лежит либо реальная ситуация, либо какое-то реальное свойство (например, характера того или иного человека), для иллюстрации которого придумывается ситуация, которой не было. А дальше анекдот переходит от одного человека к другому и видоизменяется, приобретая законченность: отсекаются лишние детали, слишком специфичный контекст событий меняется на ходовой, менее типичное заменяется более типичным, а анекдотические свойства чьего-то характера заостряются, иногда теряя правдоподобие. Соавторы анекдота, которых писатель Ф. Кривин назвал «народными исказителями», стихийно преобразуют его.

В воспоминаниях Антоновой приводится один анекдот, для которого я случайно могу восстановить прототип, поскольку мой отец наблюдал реальную ситуацию и не раз рассказывал при мне о ней. Сначала вариант Коки Александровны: «В Ташкенте сразу после войны были в один день арестованы в центральной газете Узбекистана “Правда Востока” главный редактор, дежурный редактор, корректор и наборщик за то, что в поздравительной телеграмме Тито (еще коммунистического вождя, а не “кровавого палача”, каким он был объявлен у нас через два с половиной года) Сталину в обращении, в слове “главнокомандующему” выпала буква “л”».

Мой отец наблюдал историю с выпавшей буквой «л» не в Ташкенте и не после войны, а в конце 1941 г. в Чкалове (ныне Оренбург), где тогда работал в обкоме. Когда ошибка в областной газете обнаружилась, срочно созвали бюро обкома, где решали два вопроса: как с наименьшими потерями выйти из положения и что делать с виновным главным редактором. Решили задержать не реализованную часть тиража, но воздержаться от изъятия того, что уже разошлось, дабы не привлекать внимания. А редактора (фамилия его, кажется, была Рябов) подняли с постели, где он отсыпался после сдачи номера, привели на бюро и за несколько минут исключили из партии и сняли с должности; потом дополнительно решали, как его трудоустроить.

Весьма вероятно, первым звеном в цепи был как раз мой отец, лично далекий от семьи Антоновой, но связанный с тем же кругом московских историков (он работал в академическом Институте истории с ее мужем). Видимо, он уже после войны рассказывал случай из жизни. А дальше рассказ пошел от одного к другому, и «народные исказители» придали анекдоту в одном смысле черты анекдота в другом. Были отсечены лишние детали вроде манипуляций с тиражом, события приблизили во времени и перенесли из мало кому известного Чкалова в Ташкент, где многие историки побывали в эвакуации, добавлен еще не фигурировавший в газетах 1941 г., но позже ставший актуальным Тито, а, главное, для большей типичности исключение из партии с последующим трудоустройством заменилось арестом. Сейчас многие люди, не жившие в сталинские времена, всерьез думают, что тогда все наказания сводились к расстрелу или лагерю, но того же требовала и законченность анекдота (впрочем, я знаю судьбу главного редактора, но последствия для корректора и наборщика мне не известны).

Другой случай, когда анекдот можно скорректировать, относится к уже упоминавшейся ситуации последнего месяца жизни И. В. Сталина. Антонова пишет: «Говорят, что историк советского периода акад. Исаак Израилевич Минц написал даже историческое обоснование такого выселения (евреев в Биробиджан. – В. А.)». Как сейчас стало известно, Минц в те дни действительно был активен, собирая подписи под коллективным письмом именитых евреев с осуждением «сионистов-вредителей». Письмо тогда не было опубликовано и получило известность уже в наши дни, зато три с половиной года спустя Минц успешно организовал аналогичное письмо с осуждением нападения Израиля на Египет. Слухи об этом плюс известное стремление академика услужить власти породили анекдотический слух о «научном обосновании» выселения евреев. Здесь, впрочем, редкий случай, когда Кока Александровна вносит необходимую оговорку в виде слова «говорят», часто она его не делает.

Многое, конечно, мы не можем проверить, и о соответствии тех или иных рассказов и слухов в мемуарах реальности можно лишь гадать. Иногда анекдотические детали не выглядят правдоподобными. Подчеркивая невежество академика А. П. Баранникова в вопросах истории, Антонова упоминает «ляп» в его комментариях к путевым дневникам И. П. Минаева: «Минаев упоминает какого-то Маркса, встреченного им в Бирме, Баранников в примечании разъясняет, что речь идет о Карле Марксе (!!!)». Академик-филолог мог быть слаб в истории, но не мог не знать, как строго тогда относились ко всему, что связано с классиками. И даты жизни К. Маркса были общеизвестны, а Минаев путешествовал по Бирме в 1885–1886 гг., тогда как Маркс в 1883 г. умер. Очевидно, злые языки (может быть, сама Антонова, но может быть, и не она), видя в комментариях грубые ошибки и, увидев также в них фамилию «Маркс», для заострения сюжета придумали такое. Но не стоит видеть в анекдотической манере изложения только недостатки. «Домашний» стиль рассказа приближает автора к читателю, делает события запоминающимися. Подчеркнутая антиофициозность авторской позиции проявляется и в стиле; например, солидный академик Василий Васильевич Струве большей частью именуется не по фамилии, а по неофициальному прозвищу Вась Вася. Для начала 90-х это еще казалось не вполне привычным, особенно для текста, написанного человеком старшего поколения, хотя теперь уже превратилось в штамп. Но такой подход может раздражать, если автор не талантлив, а может и привлекать, если дает яркие и живые картинки. Конечно, не надо их во всем считать чистой правдой, но какую-то реальность они отражают.

И герои большей частью получились живые. Здесь надо отметить черту Антоновой как мемуариста, которая может показаться неожиданной для человека столь пристрастного и партийного: постоянно возникающую объективность. Конечно, она делит окружающих на «своих» и «чужих» (это деление тем более заметно, чем ближе она к современности). Например, далекого от нее Б. Н. Заходера она упрекает за то, что он при хорошей востоковедной подготовке мало писал (правда, потом находит оправдание в том, что он, видимо, после высылки в молодости боялся новых бед), но близкого к ней Н. М. Гольдберга по тому же поводу полностью оправдывает. Но у нее за отдельными исключениями нет стремления писать о «чужих» только плохое, а о «своих» только хорошее. К тому же критерии деления на «своих» и «чужих» у нее менялись с годами. Если в 60–80-е гг. для нее представители официальной линии – однозначно «чужие», а люди, близкие к диссидентам (А. Л. Монгайт), – однозначно «свои», то для 30-х и даже для 40-х гг. для Коки Александровны «чужими» были не московские марксисты, к которым она сама принадлежала, а сосредоточенные тогда в Ленинграде ученые старой востоковедной школы. Две школы отличались не только взглядами и отношением к марксизму, но и общим научным подходом: москвичи любили глобальные концепции, презирали «фактографию» и плохо знали или не знали восточные языки, а ленинградцы опирались на факты, но не любили и часто принципиально не хотели обобщать.