Внутри Студии А духота была еще сильнее, чем на открытой площадке. Когда же включили свет, жара стала просто невыносимой. Миягава, режиссер, при нашем появлении встал и приказал ассистенту поставить два стула рядом с ним. Ярко освещенная съемочная площадка представляла из себя небольшой сад перед деревянным японским домом. Низенькие деревца в горшках и бамбуковую поросль то и дело обливали водой, чтобы те выглядели свежими.
В этом искусственном саду стояли молодой человек в белом летнем костюме, со слишком толстым слоем грима на лице, и маленькая изящная женщина в платье с цветочным узором и белых носках. Она выглядела очень знакомой, но я не узнавал ее. Чтобы у актеров не потек грим, стоявшая рядом ассистентка поочередно промокала им лбы носовым платком. Миягава хлопнул в ладоши, попросил тишины и что-то сказал актерам. Джордж прошептал, что это репетиция. Кто-то протянул нам сценарий на английском. Там были такие слова.
Мужчина. Я люблю тебя. Я буду любить тебя вечно.
Женщина. Обещай, что никогда не отпустишь меня.
Мужчина. Мы всегда будем свободными.
У актрисы были необыкновенно большие глаза, которые она открывала еще шире, когда произносила свою реплику, протягивая любовнику губы для поцелуя. Миягава наклонился вперед в своем кресле, от сосредоточенности его лицо покрылось морщинами. Вот он еще раз хлопнул в ладоши. Сказал что-то резкое актрисе, которая энергично закивала, извиняясь за свою неловкость. Джордж объяснил, что во время поцелуя она должна была закрыть глаза. Они прошли эту сцену еще несколько раз, молодой человек наклонялся вперед, чтобы заключить ее в свои объятия, а девушка закрывала глаза в блаженном предвкушении, но всегда останавливалась за секунду до настоящего контакта. Я пытался вспомнить, где я раньше видел ее лицо. Спросил Джорджа, кто она. Джордж сказал, что она очень известная актриса и что зовут ее Ёсико Ямагути. Это имя было мне неизвестно.
— Оʼкей, начали. Хонбан! — сказал Миягава. Это слово я знал. Оно означало что-то вроде «настоящая вещь».
Актеров в последний раз промокнули носовым платком. Госпожа Ямагути посмотрела на Миягаву, явно чем-то озабоченная. Он сделал ободряющий жест и пролаял какое-то приказание. Девушка с носовым платком бросилась на площадку. В правой руке, на этот раз затянутой в белую перчатку, она держала два крошечных кусочка марли, издававших слабый запах химии. Ямагути закрыла глаза и подставила губы девушке, которая заботливо вложила кусочки марли между губ, как на причастии.
— Начали! — закричал Миягава.
Актер великолепно выдал реплику. Молодой человек и девушка обнялись, его губы на короткое мгновение коснулись ее губ, обернутых в марлю. Мерфи улыбался, как благосклонный священник. А мне тогда все это не понравилось. Но тем не менее мы стали свидетелями великого момента: первого поцелуя в истории японского кинематографа.
Всеобщее облегчение ощущалось почти физически. Госпожа Ямагути прямо на месте сплясала восторженную джигу. Актер, которого звали Окуно Сиро, ухмыльнулся и почесал затылок под аккуратно уложенными волосами. И даже Миягава больше не выглядел напряженным, представляя нас своим звездам.
— Привет! — сказала мисс Ямагути, тряхнув мою руку. — Приятно с вами познакомиться. Я люблю американцев.
— Ну, — ответил я, слегка ошарашенный, — а я люблю японцев.
Она нервически хихикнула.
— Не-е-е-ет! — сказала она, протестуя. Возможно, она подумала, что я отношусь к ней свысока.
Мерфи же взял ее за руку:
— Просто здорово, что я познакомился с вами, Ямагути-сан! Наши парни из разведки все о вас знают. Все они любят вашу песню «Китайские ночи» еще с уроков японского. Просто обожают, уверяю вас!
— Ри Коран! — сказал я. — Вы — Ри Коран? Я обожаю ваш фильм!
Все ненадолго замолчали, как будто я сказал что-то бестактное. Может быть, я обидел ее, перепутав с кем-то. Но я был уверен, что это она. Как я мог забыть это лицо, глаза? Конечно, на экране актеры всегда выглядят крупнее. Я стоял, как дурак-поклонник перед любимой актрисой, и смотрел на нее.
— Ри Коран, — тихо ответила она. — Да, когда-то меня так звали… Но Ри Коран больше нет. Она умерла в сентябре сорок пятого. Сейчас меня зовут Ёсико Ямагути, и я прошу вас быть снисходительным.
Значит, китайская девчонка, которой восхищался Фрэнк Капра, на самом деле была японкой! А почему тогда у нее китайское имя? Как и многое в Японии, все это весьма озадачивало. Вообще-то для меня — до того, как я приехал в Японию, — все азиаты были на одно лицо. Я не мог отличить китайца от японца или корейца. Теперь же мне казалось, что различать я научился. Но Ямагути не выглядела как типичная японка. Она выглядела, ну, не знаю… как азиатка — и всё.
7
Меня часто спрашивают, как японцы смогли так внезапно превратиться из наших самых жестоких врагов, готовых драться с нами до смерти, в дружелюбных, покорных и миролюбивых людей, с которыми мы встретились после того, как война закончилась. Словно бы кто-то нажал, волшебную кнопку — и вся нация из «мистеров хайдов» превратилась в «докторов джекиллов». Мы ждали, что нас встретит миллион отравленных бамбуковых копий, вместо этого мы получили «ассоциацию отдыха и развлечений», предлагавшую японских девушек солдатам союзников — да, именно так — до тех пор, пока наши же собственные пуритане не решили запретить сей вид общения.
Подобная метаморфоза в поведении может объясняться элементарной практичностью. Осознавая, что их солдаты вытворяли с другими нациями, японцы хотели уверенности в том, что мы не будем им платить той же монетой. Для многих европейцев это стало еще одним подтверждением типично японского таланта обманывать — дескать, они всегда были нацией двуличных лжецов, которые думают одно, а говорят другое и которые с фальшивой улыбкой смотрят на мир сквозь прорези глаз на бездушной маске лица.
Но лично я так не думаю. Я верю, что японцы были по-своему честны. Они искренне верили в священную войну за своего императора, а теперь столь же искренно верят в свободы, которые мы пообещали им по окончании войны. Представители западной цивилизации, верящие в единого Бога, ценят логичность. Мы ненавидим противоречия. Быть настоящим — значит быть последовательным. Восточный же разум так не работает: в один и тот же момент он запросто может иметь два совершенно противоположных мнения. На Востоке много богов, и японский ум бесконечно гибок. Мораль — это всего лишь вопрос правильного поведения в нужное время и в нужном месте. И поскольку понятие греха в японском сознании попросту отсутствует, оно, это сознание, в полном смысле слова безгрешно. Правильным было умирать за императора до 1945-го, и так же правильно верить в демократию после войны. Одна форма поведения не более и не менее искренна, чем другая. В этом изменчивом мире иллюзий все зависит от обстоятельств. Вы можете воспринять это как философию обмана. Я же предпочитаю называть это мудростью.
Все это я понял не сразу. Я не раз спотыкался и сделал много неверных шагов, прежде чем хотя бы начал проникать в дебри японского сознания. Одна вещь поразила меня сразу же, как только я ступил на японскую землю, — полное отсутствие у японцев ностальгии или просто сожаления о разрушенном визуальном прошлом. Иллюстрацией может послужить такая история.
Однажды я поднимался по ступеням холма Уэно к самой высокой точке равнины, граничащей с рекой Сумида. Оттуда открывался вид на многие мили вокруг: кучи аккуратно собранного мусора, плохонькие деревянные дома, иногда крыша храма или каменный светильник, напоминающие о том, что здесь было до той мартовской ночи 1945-го, когда наши В-29 разнесли в щебень большую часть города.
Среди уцелевших сооружений рядом с местом, где я стоял, высилась бронзовая статуя Сайго Такамори — мятежного самурая с глазами навыкате и густыми бровями. Он бросил вызов пушкам прозападной армии Мэйдзи в героической и самоубийственной последней битве 1877 года. Его самурайское войско было вооружено только пиками и мечами. Предприятие безнадежное, вне всякого сомнения. По легенде (а кто захочет ее оспорить?), Сайго вспорол себе живот и умер благородной смертью воина. Японцы до сих пор относятся к своему герою с громадной любовью и уважением. А еще он остался в памяти народной, кроме всего прочего, из-за выдающегося размера своих яиц.
Вот так он и стоял, в этот холодный и бурный день, Сайго — Большие Яйца, точно стойкий крестьянин, в коротком кимоно и соломенных сандалиях, какие носили в его провинции. Под его ногами роились бездомные мальчуганы, смоля по кругу сигаретные окурки и дожевывая объедки, какие только смогли стянуть. Несмотря на холод, пацаны были в шортах и драных футболках. У нескольких счастливчиков на ногах деревянные сандалии. А некоторые, самые удачливые, отвоевали себе место для ночлега в теплых коридорах станции подземки у подножия холма. Я видел, как маленький мальчик, на вид лет пяти, но мог быть лет десяти или старше, держа за хвост крысу, размахивал ею перед лицом другого мальчишки, чтобы его испугать, а может, и показать, чем они будут ужинать в этот вечер. Один бог знает, как эти мальчишки пережили ту ужасную ночную бомбежку. Люди, которые не плавились или не сгорали в огненном смерче, задыхались из-за недостатка кислорода. Женщины пытались защитить свои лица от «цветочных корзин» (особая «благодарность» их разработчику, генералу Кёртису Лемэю),[32] обматывая голову тряпками. Многие загорались и бегали — пылающие человеческие факелы, — и воплей их не было слышно из-за рева пламени. Другие пытались спастись, прыгая в реку, чтобы свариться заживо или загореться, едва вынырнув из обжигающей воды. Все, что осталось от Уэно или Асакусы несколькими милями севернее, — это бетонные руины нескольких универмагов посреди громадной черной гекатомбы с обугленными скелетами по меньшей мере тысяч ста человек. Моим спутником в этой прогулке по парку Уэно был выдающийся старый кинорежиссер, временно безработный, поскольку наш департамент не одобрял «феодальный» характер его фильмов. Он специализировал