Ёсико — страница 59 из 72

Последовало недолгое молчание, каждый из нас обдумывал слова Сэкидзавы-сэнсэя. Бан-тян кивнул, а Нагасаки издал горлом звук, очевидно выражавший удивление. Все посмотрели на Вановена. Несомненно, у него была на это своя точка зрения. Но он уставился в свой стакан и не говорил ни слова. Окуни рассмеялся, отхлебнул из стакана саке, попросил одного из своих актеров передать ему гитару и затянул песню из популярного фильма про якудза. Мы подтянули, хлопая в ладоши. Затем Тора Сина попросили исполнить старую студенческую песню, после чего Нагасаки промурлыкал песенку Эдит Пиаф. Бан-тян спел гимн, под который японцы выходили на демонстрации в 1960-м, а потом свою любимую «Песню японской Красной армии». Слушая, как он пел своим рокочущим голосом о товарищах, в муках погибших за свободу и справедливость, я вдруг осознал его одиночество. Всегда окруженный людьми, Бан-тян казался ужасно одиноким в этом мире. Возможно, поэтому ему так хотелось его изменить.

6

Когда в темной камере ливанской тюрьмы я вспоминаю те солнечные дни, я испытываю нежные чувства к тому смущенному, озабоченному, заикающемуся юноше, каким я был тогда. И в то же время мне делается немного стыдно. Наверное, большинство людей чувствуют то же самое, вспоминая свои прежние «я», которые мы сбрасываем на жизненном пути, точно змеи — кожу. Иногда говорят, что запоминается только хорошее, а плохое забывается. Не знаю, как у других, но я с болезненной яркостью помню все свои ошибки, позорные оплошности, бестактные замечания, неумышленно причиненные обиды, узость моих взглядов на мир. Тогда я конечно же не разбирался в мире так хорошо, как мне это казалось. Я знал лишь крошечную его часть — город на севере страны, где родился, индустрию порнофильмов да театральный шатер Окуни. В ярком сиянии токийского неона я чувствовал себя маленьким и никому не нужным. Что изменится, если я внезапно умру?

Я спотыкался и барахтался как слепой, проводя все свободное от работы с Бан-тяном время в кинотеатрах. Моим любимым местом был Национальный киноцентр в Киобаши. Я отсмотрел ретроспективы фильмов Мидзогучи, Нарусэ и Куросавы. Проглотил все фильмы с Жаном Габеном. В темноте кинозалов я проживал сотни чужих жизней — лишь для того, чтобы вернуться домой и ощутить, что я все еще разбираюсь в своей собственной. Я смотрел возрожденные фильмы военного времени, драмы о героических японских матерях, самурайские притчи Тому Утиды, голливудские фильмы 1930-х, французские от Дювивье и Клузо и даже пару фильмов военного времени с Ри Коран, которые помню довольно смутно. Один, по-моему, назывался «Китайские ночи», а другой был о тайваньской девушке, которая влюбляется в местного парня, а он уходит служить в Японскую Императорскую армию.

Настоящая Ри Коран, которую на самом деле звали Ёсико Ямагути, ни разу не пришла посмотреть пьесу Окуни, названную ее именем. Да и вряд ли кто-либо надеялся на то, что она придет. Мир подпольного театра был не для нее. Она, кажется, была замужем за дипломатом и уже много лет не снималась в кино. Мы знали только, что она живет где-то за границей, судя по ее адресу. Кто-то в ее связи вроде упоминал о Бирме. Время от времени ее имя всплывало в какой-нибудь журнальной ностальгической статье о старых добрых днях в Маньчжурии, иллюстрированной, как водится, кадрами из старых фильмов. Люди все еще помнили, кем она была, но свет ее звезды поблек до тусклого мерцания. То немногое, что я узнал о ней, меня к ней совсем не расположило. Она была коллаборационистом, сторонником японского фашизма, пропагандистом войны в Азии. И, сказать по правде, меня всегда тошнило от ностальгии некоторых японцев по тем временам.

Сама мысль о том, что когда-нибудь я смогу встретиться с ней, не приходила мне даже в фантазиях. Но именно так и вышло. Это не имело никакого отношения к пьесе Окуни или к «Одной ночи в Синдзюку». Особого коммерческого успеха фильм не добился, но зато приобрел культовый статус. Бан-тян заработал репутацию политического режиссера, а не только постановщика забавной порнографии. Из-за этого ему стало труднее поднимать новые проекты. Людям с деньгами не очень нравились политические режиссеры. Не то чтобы им очень нравилось мягкое порно, но, по крайней мере, «розовое» кино приносило больше денег. Подкрались не самые легкие времена, многим из нас пришлось искать работу на стороне, чтобы свести концы с концами. И я решил попытать счастья на телевидении.

Один из независимых телеканалов должен был вот-вот начать выпуск документальной программы «Какой странный мир». Не самое многообещающее название, что и говорить. Мне было известно лишь, что снимать ее будут в основном за рубежом. Мне хотелось путешествовать, и я предложил им принять меня на работу. Собеседование было затянутым и чересчур мудреным, хотя, может, мне просто казалось так после мира мягкого порно, где все происходит на самых стремительных скоростях. Сначала я должен был встретиться в кафе с ассистентом какого-то ассистента. Затем очутился, окутанный клубами сигаретного дыма, перед несколькими людьми в костюмах, из которых только один задавал мне вопросы, а все остальные что-то записывали в блокнотах. Через неделю я наконец-то предстал перед продюсером, холеным мужчиной в блейзере, с усами, которые делали его неуловимо похожим на английского актера Дэвида Найвена. От него пахло лосьоном после бритья и сигаретами, которые он курил одну за другой. Офис у него был небольшой, без каких-либо отличительных признаков. На стенах висело несколько дипломов в золоченых рамах — видимо, награды за телевизионные шоу. Кукольная женщина в кимоно безучастно смотрела на нас из стеклянной витрины. На письменном столе покоилась ручка с золотым пером (очередная награда?), и подставку под ней обрамляли золотые младенцы, державшие на вытянутых руках корзины с цветами.

— Поздравляю, — произнес Найвен, — вы приняты. Будете работать в сценарном отделе.

Я выразил благодарность, надеясь, что он примет мое заикание за приступ энтузиазма.

— Вы знаете президента Джона Кеннеди? — спросил он прикуривая новую сигарету от наполовину выкуренной предыдущей.

Я ответил, что о Кеннеди конечно же слышал.

— Помните, что он сказал об Америке? Нам бы очень хотелось применять это правило на своем предприятии. Сделайте это — и у вас все будет в порядке.

Я ждал дальнейших разъяснений. Заметив мое замешательство, он засмеялся и процитировал мне дословно (ну, или почти дословно), что сказал Кеннеди:

— «Не думайте о том, что компания сможет сделать для вас, думайте о том, что вы можете сделать для компании».

Мне это не очень понравилось, но я на всякий случай кивнул — дескать, само собой разумеется.

— И кстати, вы пьете?

Следующее, что я помню: мы сидим в баре на шестом или седьмом этаже здания рядом со станцией подземки в Адзабу. Девушка в длинном бархатном платье негромко играет на пианино в узкой комнате, где, кроме нас, больше никого нет. Хотя всего лишь четыре часа дня, это вовсе не удивительно. Дэвид Найвен с гордостью демонстрирует мне персональную бутылку виски, которую вынули из застекленного ящика над баром и содержание которой он, несомненно, готов разделить со мной.

— «Джонни Уокер» черный, — настоятельно рекомендует он. — Всегда пейте только «блэк»!

Когда я начал расспрашивать его, что это за программа, о чем она будет рассказывать, кто ее будет вести и что потребуется от меня как сценариста, он внезапно стал странно уклончивым. «Скоро вы все узнаете», — только и ответил он, и мама-сан за барной стойкой уверенным жестом подняла бутылку, чтобы заново наполнить наши стаканы. Когда за окнами начало смеркаться, в комнату зашли несколько мужчин в темных костюмах. По их поклонам я понял, что они были коллегами Найвена. Не обращая внимания на меня, они спросили, кто я такой. Лишь когда Найвен представил им меня как нового автора, они смирились с моим присутствием и отползли в другой конец бара.

Найвен между тем напивался все больше и, несмотря на мои протесты, следил за тем, чтобы я не отставал от него. Ни слова о программе. Вместо этого он долго распространялся о себе, все ближе придвигая ко мне голову. Его считали «жутко политическим» студентом в Васэде, признался он.

— Ну, вы же понимаете, тысяча девятьсот шестидесятый… и все такое, а мы такие молодые и невинные…

Я сказал, что отлично его понимаю. Он был честолюбив и хотел снимать серьезное кино. Глубокие художественные фильмы, как этот француз…

Я постарался быть полезным. Жан-Люк Годар?

— Да-да, он самый. Но, вы же понимаете, в Японии нет такой возможности. Скоро вы сами это увидите. Все мы начинаем с прекрасных идеалов. А потом вырастаем — и понимаем, из чего сделан этот мир. Вот и для вас скоро все станет ясно. Но перед этим послушайтесь моего совета: повеселитесь хорошенько!

Когда же он перешел к слезливой истории о своем недавнем разводе, я лишь кивал, дабы показать, что я все еще с ним, но думал о совсем других вещах, которые находились очень далеко от этого ужасного бара.

Когда в третьем часу ночи я оставил его, он лежал в полном ступоре щекою на стойке, временами вздрагивая и бормоча «Мама» стоявшей за стойкой барменше. Я вышел на улицу подавленным. Шел дождь, от асфальта поднимался пар, и это странным образом напомнило мне о Горе страха. Идея работать на этого бездаря после горячих денечков с Бан-тяном была слишком ужасной, чтобы я мог о ней размышлять.

Оказалось, однако, что я недооценил его. Через неделю после нашей пьянки меня наконец-то представили ведущему программы. Найвен устроил ланч в одном из чопорных французских ресторанчиков на задворках Адзабу. В назначенное время в заведение вошла невысокая стройная женщина в желтой мини-юбке и темных очках. Ее волосы были уложены в высокую прическу, подобно роскошной меховой шапке. Она села за стол. Найвен объяснил, зачем здесь я. Она сняла очки и остановила на мне внимательный взгляд. У нее были самые удивительные глаза, которые я когда-либо видел у женщин: громадные и блестящие, скорее тайские или индонезийские, чем японские. Такие нездешние, что я даже подумал, не обошлось ли здесь без пластической хирургии.