Конечно же мне было известно, что я лицемер и ничем не лучше тех японских белых воротничков, что возвращаются домой к своим верным женам, подрочив в кинотеатре на порнушку, в которой кто-то насилует школьниц. Я хотел, чтобы Ханако была моей полностью. Мысль о том, что она тает в руках другого мужчины, предлагает ему свою страсть, наполняла меня завистливой яростью. Я знал, что она спала с Абу Бассамом и продолжает спать с Абу Вахидом, шефом отдела пропаганды, толстым темнокожим мужланом, который брал женщин в любовницы так, словно это было его естественным правом. Когда я сказал Ханако, что люблю ее, она ответила, что тоже меня любит — но не только меня. Когда же я начал возражать, она рассердилась.
— Да кто ты такой, по-твоему, а? — закричала она. — Зачем ты здесь, как ты думаешь? Это тебе не женская гимназия, понял? Мы боремся за нашу свободу! Не только за свободу Палестины. За свободу для всех нас!
Я знал, что никогда не смогу с ней согласиться. Поэтому решил прибегнуть к другой тактике.
— Но Абу Вахид, он просто головорез, — сказал я. — Он на самом деле хочет обладать тобой.
Она ушла в ярости. Через несколько дней, когда мы снова стали общаться, она сказала:
— Абу Вахид — герой революции!
Почему это давало ему какие-то особые права на Ханако, было совершенно не ясно, но спорить я перестал. Научился жить с мыслью, что делю ее с кем-то еще. Лучше рыбий хвост, чем совсем без рыбы.
Да и виделся я с нею не так уж и часто: она все время была в каких-то командировках, перемещалась с одного безопасного места на другое, часто с Абу Вахидом, который был также и моим боссом, поскольку в штабе НФОП решили, что лучше будет, если я стану заниматься производством пропагандистских фильмов. Работа мне нравилась, даже несмотря на то, что все эпизоды, которые я снимал — коммандос, стреляющие по сионистам, женщины, занимающиеся домашним хозяйством, дети, поющие революционные песни, — были срежиссированы специально, чтобы показать палестинцев в лучшем виде. Но это меня не волновало. Буржуазное телевидение тоже все было постановочным, продвигало консюмеризм и капиталистическую систему. Я находился в тех же рамках, что и первые советские кинорежиссеры. Как Пудовкин. Искусство никогда не бывает нейтральным. Все является отражением взаимодействия различных сил. Мои фильмы, снятые на шестнадцатимиллиметровую пленку, были сделаны для того, чтобы дать власть и силу тем, у кого их не было.
По Японии я почти не скучал. Единственное, по чему я на самом деле тосковал, — дымящаяся чашка супа мисо с плавающей в нем японской лапшой. В Бейруте готовили китайскую лапшу, но вкус у нее был другой. А иногда я скучал по моим друзьям. Однажды к нам в Бейрут прилетел Хаяси, но дня через три заскучал по дому, не смог вынести местную еду и умотал обратно в Токио. Еще я получил длинное письмо от Ямагути-сан — как всегда, полное энтузиазма. Она гордилась тем, что стала первым японским журналистом, взявшим интервью у самого Ким Ир Сена в Пхеньяне.
Она писала:
Это было незабываемое приключение — встретиться с великим человеком, который так храбро боролся с нами, когда был партизаном, и перенес столько страданий во имя своего народа. Знаешь, Сато-кун, когда он взял меня за руки своими крепкими ладонями, я ощутила его великую силу. Такое чувство, будто стоишь у открытого огня, яркого и могучего. Его пронзительные глаза, казалось, прожигали меня насквозь. Я принесла извинения за то, что наша страна сделала с его страной, но казалось, он этого не услышал. Он сказал, что всегда восхищался мной и что во время войны мои песни дарили ему и его товарищам отдохновение.
Я не владела собой, Сато-сан, я была так тронута, что не смогла сдержать слез радости. Потом он сказал, что уделит мне столько времени, сколько я захочу, но при одном условии — если я спою для него «Китайские ночи» на официальном банкете. Вы очень хорошо знаете, как я ненавижу эту песню. Как будто призрак Ри Коран никогда не прекратит преследовать меня. Но как я могла отказать ему? Я чувствовала, что я в долгу перед корейским народом и должна сделать это в знак дружбы. Будет ли когда-нибудь мир в этом мире, Сато-кун? Всем сердцем надеюсь на это.
Читая ее письмо, я чуть не заплакал. Ее чувства были такими искренними, это очень редко встречается у японцев. Здесь, среди палестинцев, все было по-другому. Здесь не было времени думать о себе, потому что каждый посвятил себя одному и тому же делу. Наверное, только большие трудности могут выявить все хорошее в людях. Мир ослабил японцев, размягчил их, сделал по-детски эгоцентричными.
А из нас размякнуть не смел никто. Многие мои товарищи, включая Дитера и Анке, оставили Бейрут, чтобы продолжить борьбу в Европе или в каком-нибудь другом месте. Иногда их имена появлялись в новостях на первых страницах газет. Когда такое случалось, понятно, хорошей новостью это быть не могло. Наши коммандос предпочитали оставаться безымянными. Те же из нас, кто оставался, были заняты в лагерях беженцев, читали лекции по политическим вопросам, упражнялись с оружием, учились подрывать автомобили, работали в больницах для бедных, занимались пропагандой. Если я на что-либо жаловался в те дни — так лишь на то, что уставал от тренировок. Мне не терпелось испытать те навыки, которые я приобрел. Конечно, снимать кино — это прекрасно. Но кино не меняет мир. Кино не может нанести непосредственного удара по врагу. Кино не может убить.
Люди из штаба НФОП меня утешали.
— Ваше время придет, товарищ Сато, — сказал однажды Абу Вахид, когда я в очередной раз пристал к нему с просьбой о более важной работе. — У нас есть на вас планы.
Но об этих планах он ничего не сказал, а я знал, что не имею права выпытывать у него информацию. Нужно было хранить тайну. Но Ханако всегда знала больше, чем я, из-за ее близости к руководству.
— Однажды мы все будем гордиться тобой, — сказала она с нежной улыбкой, которая всегда так бодрила меня.
11
И вот наконец мой день настал. Но сначала я должен рассказать об одном удивительном событии, которое оказалось для меня полнейшей неожиданностью. В конце лета 1972-го я получил письмо от Окуни, написанное в его обычном лихорадочном стиле: он сразу переходил к делу, обходясь без обсуждений погоды в Токио или каких-то любезностей. Читая письмо, я представлял его лицо со сверкающими глазами. Он готов приехать в Бейрут, писал он, вместе с Ё и другими актерами. Они будут играть «Историю Ри Коран» в лагере палестинских беженцев. Могу я все это быстренько организовать и приготовить подходящую площадку? Пьесу слегка переписали, объяснял он, и перевели на арабский. Группа учителей уже работает с актерами, чтобы они могли правильно произносить свои слова. При удаче и должном рвении они будут готовы уже в следующем месяце.
Идея была настолько абсурдна, что сначала я даже не знал, как на нее реагировать. Что он себе думает? Он что, не понимает, насколько серьезна ситуация в лагерях для беженцев? Это же не площадка для театральных экспериментов. Здесь — война!
Но все же я чувствовал себя обязанным — ради нашей дружбы, по крайней мере, — передать это предложение Абу Вахиду. Очередное совещание состоялось в офисе лагеря Шатала в центре Бейрута. С нами была Ханако. Я пытался не замечать, как черная волосатая рука Вахида ласкает ее левое бедро. Они пили кофе. Я — мятный чай. Я рассказал ему о плане Окуни и попытался пересказать пьесу, которая и в Токио была весьма необычна, а в Бейруте смотрелась бы совершенно нелепо. Маньчжурская кинозвезда пытается найти себя в трущобах Токио. Что это может значить для арабов, которые борются за свою жизнь? Последовало болезненное молчание. Ханако взглянула на Абу Вахида, с сомнением покачав головой. Ощущая себя растерянным и даже слегка виноватым, я смотрел на ватагу пацанов в грязных футболках, игравших на улице за окном. Совсем мелкий мальчуган целился во что-то из рогатки. Другой стрелял из пластикового ружья. Я был почти уверен, что Абу Вахид мне откажет. Потом послышался тихий смех, быстро перешедший в хохот. Вахид так веселился, поднял такой невообразимый шум своими криками, кашлем и икотой, что даже дети прекратили играть и посмотрели в нашу сторону. Ханако с явным облегчением тоже захихикала.
— А почему бы и нет? — завопил Абу Вахид, прекратив кашлять. — Один Бог знает, как нашим людям не хватает веселья. Японский театр! О китайской кинозвезде! А почему нет? Почему, черт возьми, нет?
Признаюсь, обдумав это еще раз, я так и не понял, из-за чего тут можно веселиться, но решил, что сама идея — театр Окуни в палестинском лагере для беженцев — и вправду имела некую сюрреалистическую привлекательность. Вопрос в том, где это можно организовать. В самом лагере свободного места почти не было, да и каждый пятачок мог в любую минуту подвергнуться атакам израильтян. Их «фантомы» постоянно проносились над Бейрутом, точно маленькие серебристые птицы, несущие смерть. Ничто не могло укрыться от их пытливых глаз.
Площадки рассматривались самые разные — неработающий кинотеатр в Западном Бейруте, рынок в Сабре, — но ни одна не подходила. Может, сделать это за пределами Бейрута? — предложил тогда Абу Вахид. Почему не пойти туда, где враг ожидает нашего появления меньше всего? В Южном Ливане, сразу рядом с линией фронта, находился лагерь, в котором была заброшенная школа со спортивной площадкой, причем в довольно укромном месте. Израильтяне несколько раз бомбили лагерь, но развалины расчистили, и почти год налетов там не случалось. Если японские актеры не будут против рискнуть своими жизнями и погибнуть во время авианалета, то добро пожаловать, пусть устанавливают сцену там. Эта мысль снова развеселила Абу Вахида. Рука, которая прежде сжимала бедро Ханако, теперь весело шлепала по деревянному столу.
Увидев своего старого студенческого приятеля на выходе из таможенной зоны Бейрутского аэропорта — с блестящими глазами и широкой улыбкой на лице, — я чуть не заплакал от счастья. За пределы Японии этот фрик выехал второй раз. Раньше лишь однажды посетил Тайвань вместе с Ё. Должен сказать, даже в космополитическом Бейруте компания Окуни: Нагасаки в лиловом женском кимоно, Сина Торо в деревянных японских сандалиях-гэта на высоких дощечках, как у заправского суси-повара, — выглядела очень странно.