Они давно не виделись, а Лени опять умудрилась опоздать.
Причина на этот раз была уважительная: визит вежливости в логово зверя – с ней договорился о встрече доктор, шеф Министерства пропаганды, или проми, как эту организацию называли на берлинском арго.
Он сразу отвел ее в конференц-зал, сказав, что после обеда видеть не может свой кабинет. Они расположились за длинным столом, помещение было красивое, с большими окнами и двумя старинными люстрами – бывший дворец принца-регента. Над президиумом, рядом с огромной свастикой, почему-то нависал узкий балкон с резными деревянными перилами.
– У вас что тут, танцы по ночам? Это же балкон для музыкантов, – кивнула на него Лени.
– Так это ведь бывший танцзал, сто лет тут танцевали, а теперь вот мы со своим новым жанром, – доктор ценил юмор. – Хотя стены до сих пор располагают к легкому общению.
«Опять начинается», – подумала Лени. Но он, против обыкновения, сразу перешел к делу:
– Фройляйн Рифеншталь, я до сих пор не могу успокоиться от увиденного у вас вчера. Поэтому и хочу к вам обратиться. Скажу прямо, все мои мысли сейчас занимает одна проблема – как повысить лояльность к нашей стране за рубежом. Особенно нас интересует молодежь. С одной стороны, вы этим и так занимаетесь, фильм об Олимпиаде – лучший способ сказать правильные слова о рейхе.
– Доктор, мой фильм говорит только о мире.
– Давайте не забывать, что этот праздник народов все же состоялся у нас. Вам вряд ли интересно об этом знать, но мы ведь дали скидку в 60 % на железнодорожные билеты, поэтому к нам и приехало столько туристов – почти семьсот тысяч. Берлин превратился на те две недели в столицу мира. Теперь задача состоит в том, чтобы превратить Берлин в мировую культурную столицу уже не на две недели, а раз и навсегда.
Начало было в его духе.
– И ведь неплохо, вроде как, гости себя тут чувствовали, – в его голосе появилась обида. – Работало восемьдесят театров, ночные клубы – битком, кабаре на любой вкус, днем – соревнования. И при этом идеальный порядок, нет ни нищих, ни безработных. Ну, грубоват режим немного, и что с того? Разъехались они, и что изменилось? Все равно нос воротят. Только вот в Берлине эта американская зараза появилась – свингеры или как там их… Swing-Jügend. Свинг сплошной на уме, ходят, как чучела, и танцуют ночи напролет свои обезьяньи танцы. – Доктор сделал паузу. – Лени, заострю вопрос. Можем ли мы как-то повлиять на молодежь Европы, а лучше – мира? Чтобы говорить на немецком стало модно. Чтобы Германия стала образцом для подражания во всем: в музыке, живописи, кино и театре… Чтобы нас любили. До беспамятства. Некритично. И чтоб это чувство шло поверх всяких барьеров и границ. Чтоб вся эта политическая свора Европы была бессильна повлиять на свои народы. Вот что нужно. Чем скорее, тем лучше.
Все было ясно. И Лени не стала себя сдерживать:
– Доктор, начну по порядку. Во-первых, Олимпиада. Хотели поразить – поразили. Но разъехались гости в странных чувствах. По всему городу нельзя было сфотографироваться, чтобы свастика не попала бы в кадр. Это что – олимпийская символика теперь? А все эти пышные приемы в загородных резиденциях госчиновников – сплошные факелы и оленьи рожки, все эти финские всадники в меховых шапках, быки на вертеле, костюмированные представления в духе Калигулы, шампанское реками, икра ведрами. Да, ели-пили – улыбались. Разъехались по домам и теперь пальцем у виска крутят.
Доктор смотрел на нее в упор. Было непонятно в этот момент, что его больше волновало – продолжение дискуссии или ее слишком открытая и загорелая шея.
На всякий случай Лени сбавила обороты:
– Что касается музыки и театров – тут мне и сказать нечего, да вы и сами это прекрасно знаете – Берлин обескровлен, лучшие – уехали, по крайней мере, многие из них. А что касается нового немецкого искусства – живописи, которую я увидела этим летом в Мюнхене, так там вообще было всего два светлых момента – павильон «Дегенеративное искусство», с моими любимыми художниками, и «Ночь амазонок» в Нимфенбурге, где просто, по-честному, обнажили и слегка украсили женские тела, чтоб хоть мужчины порадовались.
– Лени…
– Погодите, доктор, теперь – о наболевшем. В прошлом году вы создали Германскую киноакадемию, чтобы хоть как-то восполнить кадровый дефицит режиссеров, сценаристов, технических специалистов, актеров, костюмеров и всякого творческого, управленческого и обслуживающего персонала. Но вы же сами всех когда-то вымуштровали, теперь киношники вам в рот смотрят и бегают кланяться по любому поводу! Они боятся браться за что-то стоящее! Доктор, вы загнали немецкое кино в угол и выкручиваете ему руки. Хуже обстоят дела с кино только в России!
«Бессмысленно, – подумала она, – кому я все это говорю?» Ее слова разлетались по залу и складывались в какой-то трагический речитатив – архитектурный гений Шинкеля, который когда-то выстроил это здание на Вильгельмплац, и тут был на высоте. Казалось, что вот-вот – и вступит оркестр, и ее собеседник запоет в ответ красивым высоким голосом. Но тот сидел спокойно и продолжал смотреть ей прямо в глаза.
Пришлось Лени выходить на финал самостоятельно.
– Вы постоянно говорите, что через два года студии UFA[4] по технике сравняются с голливудскими. Но прорыва не будет, доктор! Шедевров не дождетесь! Или вы думаете, что «Юный гитлеровец Квекс» и «Штурмовик Бранд» – это шедевры? И вы хотите, чтобы нас за это любили!? И чтобы любовь была искренняя? Ваш киноэкспорт с треском проваливается. Мир безучастен к вашим заклинаниям, а Берлин не стал и, судя по всему, вряд ли станет блистательной культурной столицей. По крайней мере, пока вы продолжаете тут свои опыты над искусством. Должно быть либо искусство, либо политика – почаще, доктор, прислушивайтесь к фюреру!
В этот момент вошел секретарь:
– Прибыл господин Кикебуш, ожидает в приемной.
– Пусть войдет, – сказал с досадой доктор. – Лени, прошу прощения, у меня очень важный, но, надеюсь, очень короткий разговор. Пожалуйста, не уходите, мы с вами скоро продолжим. Можете даже остаться здесь, думаю, вам будет интересно.
Вошел лысеющий мужчина, коренастый, в темном костюме, без галстука, по виду – какой-то интендант-хозяйственник.
Доктор приготовился вести свою игру – сверкнул большими темными глазами, поджал губы и вдруг спросил:
– Вам известно, что фюрер лает?
Повисла зловещая пауза.
– Как… лает? – не понял Кикебуш. – Как может фюрер лаять?
– Вы, наверное, давно не бывали на больших митингах. Или, видимо, стояли рядом с трибуной. А нужно было отойти куда-нибудь подальше, в самый конец Майского поля. И тогда вместо «Хайль!» вы бы услышали собачий лай! Эхо, господин Кикебуш, эхо! И вы ведь даже не понимаете всю серьезность ситуации!
Доктор встал. На нем был хороший серый костюм в элегантную полоску, с большими и заостренными по последней моде лацканами. Только белую сорочку, как обычно, хотелось заменить на размер поменьше. Его густой голос стал звучать угрожающе:
– Массовые собрания и выступления фюрера – это не просто наши традиции, не просто дань сложившемуся ритуалу. Это – движущая сила рейха! Это – обращение в наши ряды непосвященных и необходимый глоток воздуха для старых бойцов. Это не просто – собрались и поговорили, господин Кикебуш!
В этом месте, по сценарию, собеседник, наверное, должен был провалиться под землю. Но тот, как видно, и не такое повидал. Его лицо стало еще более удивленным:
– Так против законов природы не пойдешь. Те, кто стоят позади, должны же что-то слышать. Поэтому рядом с ними и стоит задняя линия громкоговорителей. Они слышат сначала ее, а потом доносится звук от трибуны, вот и получается эхо. Звук имеет свою скорость, – тут он позволил себе шутку, – и если мы развернули в обратную сторону свастику, то это не значит, что мы сможем заставить звук лететь быстрей!
– Тогда заставьте его лететь медленней. Мне смешно все это слушать. Хотите – с сачком бегайте за эхом. Проект нового стадиона в Нюрнберге на четыреста тысяч зрителей только что получил Золотую медаль на Всемирной выставке в Париже. Там не должно быть лая! Выбора у вас нет, Кикебуш. Лучше буду лаять я, чем он. Но лаять я буду недолго. Сразу укушу. Больно. Свободны.
Кикебуш ушел. Доктор устало сел напротив нее.
– А это кто? – спросила Лени.
– О, это монстр. Решает любые вопросы. Его нужно только напугать как следует.
– И вы что, действительно думаете, что сможете изменить скорость звука? – улыбнулась Лени.
– Мир не знает наших возможностей. Нам они ведомы.
Лени давно уже опаздывала, ее ждали друзья, и проводить дальше время в этом бывшем танцзале ей совершенно не хотелось.
Доктор это понял и стал закругляться:
– Лени, вы как всегда слишком прямолинейны и откровенны. И очень умны. За это мы вас и любим. И терпим. Но ваш ум слишком уж зашорен и нацелен исключительно на совершенствование того, чем вы занимаетесь в данный момент. Заканчивайте быстрее «Олимпию». Ставьте мир по стойке «смирно». У наших итальянских друзей на следующий год в Венеции впервые пройдет кинофестиваль. И дай бог вашей картине выиграть у американцев. Берегитесь, они выставляют первый полнометражный диснеевский мультик! Победите-ка «Белоснежку» – для начала!
Лени была уже в дверях, когда он вдруг спросил:
– Лени, как вы думаете – раз кино стало звуковым и получило цвет, может, пора уже подумать о генераторах запаха в кинотеатрах?
– Лени, как твой фильм? – спросил Макс. – В прошлую субботу тут даже специальный номер тебе посвятили. Танцоры наклеили седые бороды и, изображая подряхлевших греческих богов, пели про премьеру «Олимпии», которую, если повезет, увидят их боги-внуки.
– Первую часть собрала. За вторую сажусь в понедельник. Герберт показал мне музыку, я под впечатлением.
– Кстати, Лени, по поводу музыки: у нас для тебя сюрприз. Готовься, сегодня мы тебе кое-что покажем. Но с одним условием. Ты должна ответить мне на вопрос.