Юконский ворон — страница 37 из 40

— Да…

— Дай-ка примерюсь… — Филатка бережно взял ружье в руки.

Полированная сталь замерцала при луне. В тишине щелкнул взведенный курок. Загоскин не отошел от окна.

— Отважный ты, однако, барин! — Мужик, сильно прижав курок сверху большим пальцем, давил указательным на спуск. — Разные люди есть, и разные случаи бывают, — вдруг, я к примеру говорю, палец у меня с курка сорвался или на меня какое мечтанье нашло? — Филатка оскалил крупные зубы. На голубом лице светились белки глаз, темных и неподвижных, волосы его, казалось, поднялись дыбом. Так продолжалось несколько мгновений. — Для нас все бары одинаковы, — сказал Филатка. — У тебя, али у отца там, крепостные, поди, тоже есть. Мне, может, в твоей жизни разбираться и некогда. Я за твоей душой прийти мог. Но меня не бойся, — промолвил он уже спокойно, наклоняя дуло ружья к земле. — Вишь оно как — не сорвался палец-то. Пулей заряжено?

— Да… Обожди, не уходи. Чем же, однако, ты в лесу кормишься?

— Ягоды да грибы… На тетерок, глухарей силки делал. Огонь кресалом выбивал. Кормился, да не дюже.

Загоскин вспомнил о том, как умирающие глухари клевали ему руки, как он пил их кровь, когда шел один по Аляске.

Он открыл ящик стола и достал из его глубины — один за другим — пять зарядов.

— Вот береженье жизни моей вышло! — в восторге сказал мужик, вынул из-за пазухи кисет и побросал в него заряды. — Слушай, барин. За Давыдовым болотом медведь громаднейший бродит — уж который день. Матерый медведь, весь в репьях. Он, поди, там и зимовать метит. Ты его проведай хорошенько; будешь со своей бабой медвежатину есть, меня вспомнишь. Ну… а случаем, если поймают меня, — конечно, не выдам. По крайности скажу, что в окно влез, да и украл… Поверят! Нешто видано где, чтобы господа разбойникам ружья давали? Ну, прощевай, барин… Вовек не забуду!

Филатка вдруг снял с шеи медный крест.

— Возьми, не побрезгуй, — сказал он почти шепотом. Загоскин принял из его рук потемневшую бисерную цепочку.

Филатка поклонился Загоскину в пояс, вскинул ружье и ушел, раздвигая серебряные кусты.

Загоскин захлопнул окно и опустил задвижку.

— Сидишь, Лаврентий Алексеевич? — раздался сонный голос Марфы. — Поблазнило мне, никак, али во сне — будто ты говорил с кем-то?

— Спи, это я сам с собой…

— Во сне видела, будто я в полушалке малиновом али в медынской шали цветастой… К роднику иду, а серый волк на меня из-за куста как прыгнет…

— Спи, спи… Не мешай мне — я еще своих дел не закончил.

— Всегда ты, барин, вот так, — пролепетала Марфа, вздохнула и заснула вновь.

Свечи уже оплыли. Вставлять в канделябры новые Загоскин не хотел. Он долго сидел при лунном свете и думал о Ке-ли-лын, Кузьме, перебирал в памяти события жизни на Аляске. Вспомнилось железное кольцо, которым он обручился с индианкой. Какой путь совершило кольцо! Теперь он отдал Филатке ружье. Пуля, вылетевшая из него, прервала жизнь креола. Потом ружье по-иному стало служить Ке-ли-лын, Кузьме и самому Загоскину. Сколько пальцев лежало на тугом, холодном спусковом крючке!

Утром он долго лежал с открытыми глазами и припоминал сны. Белые горностаи, льдины, громкие ручьи, нескончаемые снега, по которым он когда-то бродил, вершины заоблачных гор, нарты из мамонтовой кости — вот что снилось ему в осенние ночи. И он со знакомым ему и раньше чувством безграничного умиления перед природой думал, что он — счастливый человек. Все это он видел и наяву: судьба даровала ему жизнь странника. И особенно запомнился сон: в светлой тундре протянулась до самого горизонта четкая цепь следов горностая. Снежная пустыня была необъятна, но упорный зверек пробежал ее всю. Солнце поднялось к нему навстречу, встало над снегами, и следы горностая стали нежно-розовыми. Они были ровными, зверек не оступился нигде — на своем пути к солнцу!

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

В то утро Загоскин услышал заливистый звон колокольчиков. Лес как будто содрогался от звона, и в каждой ветви нарастал и долго держался напряженный звук.

— Становой, поди, скачет… Али в Сибирь кого везут, — сказала Марфа. — Ежели становой — то за Филаткой, скорее всего, гонится.

Но это был не становой, не фельдъегерь, а почтовая тройка. Она внезапно вылетела из-за поворота. Кони медленно перебирали ногами, идя на натянутых вожжах, когда повозка спускалась в лощину. Медные бляхи шлей светились на солнце, лошади выгибали шеи, касимовские колокольцы звенели уже прерывисто. Почтальон в поярновой шляпе сидел на кожаных тюках, поставив между колен длинное ружье. Из-за его огромного тела был плохо виден еще кто-то, сидящий в повозке. Лошади вдруг остановились напротив лесного дома.

— Господин Загоскин кто здесь будет? — громко спросил почтальон Марфу и, услышав ответ, сказал, обращаясь к невидимому седоку: — Ну, вот и приехала. Счастливо оставаться. Подумать только, какую дорогу совершила… — Почтальон покачал головой, посторонился, из-за его спины выглянуло широкое лицо пожилой женщины. Она медленно слезла с повозки и отошла к обочине дороги, разминая ноги.

— Таисья Ивановна! Вот когда я тебя дождался! — крикнул Загоскин из окна. — Сейчас, сейчас выйду… Марфа, встречай гостью!

Кони вздрогнули, взяли с места, и раздался такой звон, как будто кто-то рассыпал тысячи серебряных горошин.

— Ну вот и я, Лаврентий Алексеич, — сказала Таисья Головлева, ставя дорожный некрашеный сундучок на белое крыльцо. Она перекрестилась, поклонилась дому, потом подошла, обняла Загоскина и затряслась в беззвучном плаче. — Сквозь весь мир проехала, не счесть, сколько морей проплыла, уж и не чаяла с тобой свидеться. А видишь, оба живы, встречаемся, словно вчера только расстались. Дай-ка я огляну всю видимость: ведь мне здесь и помирать. — Она выпрямилась и осмотрелась вокруг. — Сосны, ручей!.. Тишина какая против Ново-Архангельска; там море шумит да вороны проклятые гомонят. Гляди, благодать какая! — улыбнулась она сквозь слезы, — Вроде как с Америкой и сходственно, а все не так — сосны совсем другие, солнце не то. А как петухи в селах кричат, страсть! Известно, родная сторона, лучше ее нет… Уж, кажись, сколько земель видала, а краше этой не нашла…

— Каким путем плыла, Таисья Ивановна?

— Да где мне знать? Правда, боцман корабельный уж очень обходительный был, все объяснял. На берег с матросами не раз съезжала. Место проходили, где Баранов в море погребен… Ну, да я еще расскажу об этом.

— Выходит, вокруг мыса Доброй Надежды шли?

— Вроде как по-твоему… Чего только не повидала! Рыбы, как птицы, летают… А в одном месте в самый полдень, в ужасную жару, видели над морем белую метель. Снегу там никогда в жизни не бывает. Что бы ты думал? Цельное облако бабочек ветром отнесло от какой-то жаркой земли. Они, бедные, корабль весь облепили, паруса — как снегом осыпанные. И так, милые, и плывем. Море спокойное, и в нем вся эта белизна да красота чудесная отражаются.

— Ладно, все по порядку расскажешь, Таисья Ивановна. Марфа, собери на стол, гостью потчевать будем.

— Живете? — строго спросила Таисья Ивановна, когда Марфа ушла на кухню. — Что же, ваше дело молодое. Только в законе надо… Ты бы меня еще в Ново-Архангельске послушал, мучениев-то меньше бы у тебя было.

— Ты это про что?

— Сам знаешь, Лаврентий Алексеич. Уж извини меня, я тебя за сына считаю и «ты» говорю. Про те дела поговорим после. Много я тебе новостей привезла. И не одни радостные, не думай. Ну, а без горя свет не стоит… Как тебя благодарить — не знаю. Доживать свой век сюда приехала. Теперь я тебе не чужая, до скончания тебе предана. Уж так вышло — никого ближе у тебя нет. Молодка-то эта? Поживет да уйдет… Одна я тебя не оставлю.

Втроем сидели они за самоваром. Бутылка гавайского рома стояла на столе.

— Вокруг всего света обошла! — говорила Таисья, взяв в руки бутылку, чтобы подлить рому в чай. — Привыкли мы к этому на Аляске… Подкатила-то я к вам — ровно становой пристав, с колокольцами. А как? Почтальону да ямщику в Рязани на постоялом дворе такую бутылку выставила. Вот, говорю, вам заморский пенник. Они и удивились: откуда, мол, такая тетка? Я им и объяснила, что прямо из Америки. Ну, люди простые, говорят: «Садись, домчим куда угодно…» Только все удивлялись, что издалека…

Марфа исподлобья разглядывала гостью, сжав губы. Она больше молчала. Молчание это и упорное разглядывание вывели Таисью из себя.

— Ты что как мышь на крупу надулась? — накинулась гостья на молодую вдову. — Знаю я, что ты думаешь. Мыслишь ты, что, мол, жила за барином, а тут из-за семи морей нагрянула какая-то вроде свекрови. Ты за свою судьбу не бойся, ты за него бойся. — Таисья Ивановна указала на Загоскина. — Если любить взялась, то люби, а не мудруй над таким человеком. А начнешь мудровать, то я хуже всякой свекрови буду. Поняла?

— Как не понять, Таисья Ивановна, очень даже все сознаю, — смиренно ответила Марфа и вздохнула.

— Ну а теперь, Лаврентий Алексеич, пойдем. Разговоры у нас свои начинаются, — сказала Таисья Ивановна. — Погоди, только в сундучок свой загляну. Письмо я тебе привезла.

— Письмо? От кого же это?

— Потерпи, все узнаешь. Еще тебе сержант Левонтий кланяется. Ох, бедняга, будет ли жив — не знаю… Ну, чего я раньше времени говорю? Про всех, про всех расскажу по порядку… Дай с мыслями собраться. Ты в большой горнице будешь? Ну, я сейчас приду туда.

Загоскин уселся за сосновый стол в кабинете и стал разглядывать варяжский янтарь.

— Вот какую я памятку привезла об Александре Андреиче Баранове покойном… Хочешь, себе возьми, а нет — так я сама сберегать буду. — Таисья Ивановна вынула из узелка каменную ветку красного коралла. — К Прынцеву острову мы за водой заходили; командир всех матросов выстроил и говорит: вот, мол, ребята, здесь в море опущен был усопший первый герой русский в самой Северной Америке Александр Баранов… Шапки все поснимали… А местность какая пречудесная! Огромные острова зеленые с двух сторон, меж ними проток широкий, а в нем Прынцев остров и стоит. А кораллы-т