Юлий Ким — страница 12 из 31





Воспоминание о Давиде

1

В Московском писательском доме есть Дубовый зал.

Высокий, в два этажа. Стены белые, панели и лестница на второй этаж — темные, они, наверное, из дуба и есть. Там в хрущевские времена Лев Кассиль собирал свои «четверги», не то «пятницы». Это называлось «устный журнал» или «встреча с интересными людьми». Однажды и я оказался среди «интересных» как преподаватель литературы, сочиняющий развеселые песни. И когда до меня дошла очередь, я и грянул на своей семиструнке:

Навострите ваши уши.

Дураки и неучи:

Бей баклуши.

Бей баклуши,

А уроки не учи!

Стяжал аплодисмент.

Затем из публики прозвучало:

— Хотел бы я учиться у такого учителя!

— Кто это?

— Давид Самойлов, — объяснили мне.

О! Я был польщен. Тем более что уже тогда я числил его в первых мастерах, уже выделял его из блистательной плеяды соплеменников, что делало честь моему вкусу в моих глазах. Сам Давид Самойлов! А не какой-нибудь там.

Я был ему представлен — и мы расстались, лет на пятнадцать. То есть видеться-то мы виделись, в каких-то общих залах или квартирах, но толком посидеть не приходилось. Когда мы познакомились, он был безусым, но это я знаю, а не помню, по тогдашним фотографиям знаю.

А помню его только в усах. И когда в феврале 90-го года в том же Дубовом зале молча уселись мы с Городницким за необъятный поминальный стол, глянуло на меня с траурного портрета его молодое, любимое, но незнакомое мне лицо. И было мне странно, словно не Давида я поминал. И зал Дубовый был какой-то ресторанно-вокзальный и совсем не уютный, каким он был при Кассиле.

2

Хотя нет, ну как же, виделись мы. У него в Опалихе, в просторном деревянном доме под Москвой — но плохо помню я этот вечер, это какое-то воспаленное мгновение среди тягостной осени 73-го года.

Говоря вообще, наша жизнь после 56-го года описывается формулой: веселье, впоследствии отравленное. Может быть, никто так не воплощал в себе эту смесь иронии-сарказма, веселья и горечи, как Толя Якобсон, Тоша — Давидов любимец. Вот эту-то взрывчатую смесь и выперли из Союза осенью 73-го года. Раскручивалось дело номер двадцать четыре о «Хронике текущих событий» — великий наш самиздатский бюллетень, регистратор повседневных советских мерзостей против свободной мысли. — и над Тошей как редактором и автором нависла неминучая каторга. Но жандармы особо крови не хотели и оставили Тоше альтернативу: Израиль. А тут и сына надо срочно и сложно лечить, а черт его знает, чем это кончится у нас, при таких-то обстоятельствах. И уехал Тоша.

А уж как не хотел!

Он и уезжал-то — упираясь всеми силами, до смешного. Нарочно опоздал к таможенному досмотру — и самолет улетел без него, но билет ему оформили тут же, на следующий рейс — и все-таки выгадал Тоша себе еще пару дней побыть дома. И вот в этот зазор мы с ним и нырнули туда, в Опалиху, к Давиду. Дымный был вечер. Пьяный. Так что не помню — в усах был Давид или без? Помню, что в тельняшке.

К чему я, однако? А вот к чему.

Давид Тошу любил и понимал, что его отъезд — альтернатива лагерю. Это была причина уважительная. Отъезд, вызванный давлением более косвенным — ну, как выдавили Войновича или Владимова, — это Давид тоже понимал. Но эмиграции без видимого нажима не принимал. Все-таки русский интеллигент, да еще всю Отечественную прошел. Для таких понятие «долг перед Отечеством» — не звук пустой. По мне так человек, сбежавший от брежневского режима, есть беженец. А по Давиду — беглец. Чувствуете разницу?

Сидели мы как-то в Пярну, у меня, мирно выпивали — и зашел разговор об эмиграции, и друг мой Володя как раз и высказался в том смысле, что, мол, бегущий от режима, даже если тот его и не подталкивает, все-таки презрения не заслуживает и уважения не утрачивает. Давид как взъелся на него! Прямо зверски. «И уезжайте! И уезжайте!» — кричал он в гневе и немедленно отправился домой. Он решил, что Володя говорит о себе и как бы выспрашивает индульгенцию на случай своего бегства.

Так мы и шли пустынным ночным городом: впереди — разгневанный Давид, безостановочно и величественно, как он всегда ходил, стуча тростью по лифляндским камням, а следом — уговаривающий я и чуть поодаль — тщетно взывающий Володя.

— Не собирается он никуда! — уговаривал я. — Наоборот: он три года отсидел за правду, имеет полное моральное право, а не едет!

— Вот и пусть едет!

— Да он не хочет!

— Нет, пусть едет, раз так говорит!

(Теперь я то и дело встречаю мысль: тот, кто тогда бежал от режима, был храбрее тех, кто оставался. Как будто режим — единственное, что можно любить на родной стороне.) Потом Давид остыл и Володю простил. Даже карточку подарил с дружелюбной надписью.

3

Говоря о Давидовых корнях, все дружно поминают Пушкина. Я тут пошел дальше всех:

В городе Пернове

Так я петь учусь,

Чтобы в каждом слове

Много было чувств.

Петь, насколь возможно.

Просто, без виньет.

Что довольно сложно.

Будучи поэт.

Но балтийский воздух

Чист и честен так.

Что не даст и слов двух

Сочинить кой-как.

А в Пернове-граде

Ганнибалов дух

Слов не даст в тетради

Зря испортить двух.

Здесь, душою тонок

И натурой здрав.

Жив прямой потомок.

Сам того не знав.

Точно как и пращур.

Ростом невелик.

Кистью рук изящен.

Боек на язык.

А взгляните под нос:

Эти завитки —

Вылитая поросль

С предковой щеки.

И стихи он пишет

Пушкину под стать…

Так что лучше в Пярну

Песен не писать!

В этом стишке все баловство и балагурство — от Давида. Недаром Андрей Вознесенский, съевший столько собак на рифме, каждый раз, говоря о Давиде, поминает эту знаменитую пару: «Дибич — выбечь». Навсегда потрясся старый наш авангардист этой лихой до наглости находкой.

Хотя сам-то Давид обожал декламировать другой пример, народный:

Поднимает мой бордовый сарафан.

Вынимает… моржовый с волосам! —

и заливался счастливым мелким смехом от полноты стилистического наслаждения.

Он, бывало, читает:

Нас в детстве пугали няни.

Что нас украдут цыгане.

Ах вы нянюшки-крали.

Жаль, что меня не украли.

Я говорю:

— Давид, почему это нянюшки — обязательно крали, то есть красотки?

Он, подумав:

— Это необходимо для благозвучия.

Мастер наш — с абсолютным слухом. Ему не режет. У меня слух тоже ничего. Но я не мастер.

4

Уж давно я слышал о граде Пернове (по-ихнему Пярну), как там хорошо, а главное — вот уж сколько лет, как туда переехал на жительство Давид Самойлов. А я и сам страсть люблю пожить на морском берегу, и так вот все и сошлось к тому, что летом 79-го года мы, всем семейством, как приехали в Пярну на все лето, так и еще подряд два лета провели и потом наезжали.

В 87-м было и специальное приглашение:

Ирине и Юлику.

Приезжайте к июлику.

Подсядем мы к столику

И выпьем по шкалику.

А из московской кутерьмы

Пора бежать, как из тюрьмы.

Ведь говорят, что москвичи

Перековали на мечи

Все прежние оралы

(И «те», и либералы).

А здесь такая благодать,

Что неохота в морду дать.

Карая черносотенца.

Ну попросту не хочется!

Писано седьмого мая.


Между прочим, за «московской кутерьмой» следил, и очень внимательно. И дотошно обо всем расспрашивал приезжих, а особенно причастных, например Лукина Владимира. И суждения свои составлял не торопясь.

Приглашение было принято.

Визит состоялся и оставил след:

Ах, в Пярну этим летом

Судьба чеканит нам деньки.

Как золотые пятаки —

И звонкостью, и цветом.

Ах, в Пярну этим летом

Многострадальный мой живот

Набил я на сто лет вперед

Пельменью и рулетом.

Ах, в Пярну этим летом,

Впервые в мире, наконец.

Пою на сцене как отец:

С дочуркою дуэтом.

Ах, в Пярну этим летом.

Да, этим летом, как и тем.

Промежду актуальных тем,

А также песен и поэм

Все то же, что приятно всем,

С любимым пью поэтом..

5

Дом Давида на улице Тооминга (по-ихнему «черемухи»).

Сначала весь низ был их, а потом и верх. Внизу длинная, в два окна (в три?) столовая. Из окон сразу видно, кто сюда по улице в гости идет. За длинным столом кто только не сидел. До сих пор не пойму, как это Давид ухитрялся не только дом содержать, но и столько народу принимать. Конечно, гость шел не с пустыми руками, но ведь бутылка бутылкой, а закуску не всякий догадается прихватить. Но у них всегда закусить было чем.

Я как-то Галину Ивановну, супругу то есть, спрашиваю:

— Ну вот хоть бы за этот год, начиная с прошлого июля по текущий июнь, было у вас месяца, скажем, два-полтора, когда вы за стол садились только семьей?

Она подумала, помолчала и сообщила:

— Пожалуй, февраль.

Раз пришли в гости специально на драники, то есть на блины из тертой сырой картошки. На столе посуда, мелкая закусь, Давида нет.

— Где Давид?

— Как где? На кухне. Печет драники.

— Сам?

— Ага.

Стало быть, ритуал. Но как же — сам? Ведь почти слепой — и печет? Я должен это видеть.

На кухне у плиты — Давид, в тельняшке и фартуке, боцманские усы. треск кипящего масла.

Видел я