Юлий Ким — страница 24 из 31

Ясно было, что Театру на Малой Бронной не следует заключать договор с известным антисоветчиком. Решили, что с ним поделятся из своих гонораров композитор Николаев и переводчик Левин. Так. Что еще можно сделать для хорошего человека? Театр напрягся и придумал. Михайлов стал музыкальным репетитором, разучивающим с актерами его и Николаева вокальные номера (за что и положили ему 200 рублей). Так он и перезнакомился с половиной труппы, благо спектакль был хорошо населенный, потому что все-таки 30 персонажей, придуманных Шекспиром, к двум свести не удалось. Меньше 15 никак не получалось.

Среди них был Оливер, эгоист и завистник. Его репетировал Гафт. Тогда уже Михайлов понял, что из всех артистов мира это самый огромный. Просто природное изящество и классическая соразмерность частей скрадывали его истинные размеры.

Иногда в отчаянии Валя раскидывал огромные свои руки и восклицал:

— Ну что мне делать с моим талантом?!.

И Михайлов видел, что перед ним Голиаф. Голиафт.

Его персонаж — Оливер — по сюжету пьесы ненавидит родного брата.

Михайлов сочинил его монолог, долго не раздумывая:

Я ненавижу брата!

Я ненавижу его!

И в этом семья виновата:

Зачем не родили когда-то

Меня одного?

С тех пор прошло много лет. Да, пожалуй, точно можно сказать: тридцать. И Гафт вспомнил! В телебеседе с ним зашла речь о Фоменко — и он вспомнил! И спел! Причем несколько раз и на все лады. Михайлов смотрел передачу, гордясь собой: его текст если и не тянул на бессмертие, то на долговечность законно претендовал.

Каневский Леня — теперь украшение тель-авивского «Гешера» — играл тирана. У него была своя ария в сцене «Погоня»:

Догнать их!

Вперед, закусив удила!

Поймать их!

Пороть за такие дела!

Измену

Сведу на корню.

Когда будет надо.

Я сам прогоню!

Леня пел правильно — но строго на четверть тона ниже, и когда для благозвучия партию рояля снижали на эту четверть, он тоже снижался. Посему благозвучия достигнуть не удалось. Тирана поручили Леве Дурову. Через 30 лет, встретив Михайлова в каком-то углу, Лева сказал: «А помнишь?» — и тоже спел, без запинки.

Трагическую роль Жака Меланхолика исполнял Александр Анатольевич Ширвиндт. Это была его первая шекспировская роль. Вторая — веронский герцог в «Ромео и Джульетте». Там ему было немного работы. У Фоменко — гораздо больше. Он бродил по Арденнскому Лесу, где все стонало от любви, и отравлял атмосферу горечью своей мудрости. У него был хороший монолог, тот самый, что начинается:

«Весь мир — театр, и люди в нем актеры…» — и далее, о Божественной комедии, а точнее, трагикомедии человеческой жизни. Читал он его под потолком. Художники Эпов с Великановым соорудили золоченое витиевато-ветвистое Древо, где можно было жить, гулять, свешиваться, перелетать с ветви на ветвь, высовываться из дупла, прятаться в листве, а самая вершина представляла собою овальную раму фамильного герба, сплетенную из фантастических листьев и увенчанную оленьими рогами, — и вот в ней-то, в этой раме, и появлялся мудрый и печальный бродяга в шелковом рубище с красивыми заплатами и произносил:

«Весь мир театр…» —

и далее, до последнего безнадежного всплеска руками вниз и в стороны — мол. что поделаешь?

Финал.

Роскошное готовили зрелище, правда, очень медленно оно варилось, так ведь шутка сказать — больше двадцати развернутых музыкальных номеров и целых три акта многопланового действа с чередованием и смешиванием комического и трагического, — что всегда было опорным столбом фоменковской карусели.

Все-таки надо было свести Вильяма в два акта.

О, как бы нам, синьоры.

Сыграть не фарс, а сказку

О счастье и надежде,

Сыграть, пока не скоро

Развязка!

Фарс разыгрывался не в театре — в нарсуде на Яузе, в течение трех промозглых октябрьских дней. Судили пятерых демонстрантов, героев 25 августа (шестого, Файнберга, в Питере определили в психушку, а до Наташи Горбаневской очередь дойдет позже). Действо началось, как и раньше в таких случаях: в зал проходила спецобщественность, по пропускам: друзья, иностранные корреспонденты (коры, если запросто) околачивались снаружи у выхода; из своих, таким образом, внутри оказывались только свидетели и адвокаты.

Михайлов толокся снаружи, в небольшой толпе сочувствующих, среди которой встретил и двух недавних своих учеников-физматиков. Один из них впоследствии сел на четыре года за диссидентство, второй явился в огромных черных очках, явно боялся, — но и не явиться не мог. Не зря все-таки учил его Михайлов.

Однако обнаружилась и другая оживленная группа, студенческо-пролетарского состава. Это были активисты-общественники разных московских заводов и комсомольцы оперативных отрядов МВТУ и МГУ. (Среди них Михайлов также заметил своего физматика, которого, стало быть, недовоспитал.) Их задача, как быстро стало понятно, была задираться с собравшимися друзьями подсудимых и попытаться дать этакий идеологический бой, не доводя, впрочем, до рукопашной. Именно идеологический. Разыгрывая из себя случайных любопытных, они быстро превращали разговор в дискуссию. Студенты-оперативники, правда, шибко не старались, а пролетарии моментально доводили дело до лозунгов, вроде:

— Таких давить надо!

Михайлов не выдержал, зацепил одного из молодых автозаводцев за локоток и отвел в сторону. Тот, как ни странно, с живейшим любопытством стал расспрашивать, кто и за что, и даже выражать очевидное сочувствие, — как вдруг, изменившись в лице, громко крикнул:

— Давить таких надо!

Потому что мимо прошел высокий чернобородый со смеющимися злобными глазами. Политрук.

Натужность этой контракции властей была очевидна, и не то что идейной победы, но и собственно баталии не получилось. Друзья подсудимых быстро смекнули, что к чему, и на провокации не поддавались, а пролетарии тоже были не особенно привыкши, тем более что команды бить не было. Тогда бы — другое дело. Но — не было команды. Они и маялись три дня. как идиоты, помаленьку выпивая в соседнем дворе. И вся их борьба с гнилыми либералами уложилась в одну-единственную гнусность: когда все кончилось и адвокаты должны были вот-вот показаться в дверях, оказалось, что машина с цветами для них вскрыта и пуста. Но Курский вокзал был в двух шагах, с богатыми цветочными киосками на площади, и к выходу адвокатов свежие пышные букеты успели в самый раз.

Конечно, защита была бессильна перед кремлевскими троглодитами, — но зато с помощью адвокатов была восстановлена вся картина судилища, перешедшая затем в книгу Натальи Горбаневской «Полдень», — после чего троглодиты наконец добрались и до Наташи, которой досталось страшнее всех из демонстрантов: Казанская спецпсихушка с принудительным «лечением».

Впоследствии Михайлов сочинил «Адвокатский вальс»:

Конечно, усилия тщетны.

И им не вдолбить ничего.

Предметы для них беспредметны,

А белое просто черно.

Судье заодно с прокурором

Плевать на детальный разбор.

Им лишь бы прикрыть разговором

Готовый уже приговор.

…………………………………………

Ой, правое русское слово.

Луч света в кромешной ночи!

И все будет вечно хреново,

И все же ты вечно звучи!

В том ясе октябре Михайлов предстал перед Бобковым — начальником 5-го отдела КГБ, осуществлявшего контроль над идейными диверсантами. Тон беседы был избран вежливый, Михайлова предупреждали, что обо всех его подвигах, в том числе и о свердловском, осведомлены, и просили вообще воздержаться от концертов. А взамен обещали не чинить препятствий в творческой работе. Были затронуты и общие проблемы и даже проявлено определенное понимание, и Михайлов даже удивился, как по-человечески с ним говорят, но Бобков сказал тем же серьезным и проникновенным тоном:

— А вы знаете, что если бы мы не вошли в Чехословакию, завтра там были бы немцы?

И Михайлов сразу внутренне сник и даже обиделся — за какого же лопуха держит его начальник?

Одной рукой Фоменко помаленьку двигал Шекспира к премьере — другой рукой (и ногой, и всем вообще остальным телом) он раскручивал замечательное действо в своем студенческом театре при МГУ на Ленгорш

«ТАТЬЯНИН ДЕНЬ, ИЛИ РУСИ ЕСТЬ ВЕСЕЛИЕ ПИТИ».

Собрал он множество текстов на эту богатую тему. Устроил из них многокрасочную композицию и с наслаждением полного хозяин-барина (в отличие от Малой-то Бронной, где тебе и дирекция, и партком, и уже репетирующий свою «Джульетту» Эфрос, постоянный, блин, эталон для там и тут занятых актеров) царил, витал и священнодействовал среди обожающей его талантливой молодежи. Атмосфера была студийная, т. е. все творилось на бескорыстнейшем энтузиазме, товарищество было абсолютное, ничуть не тронутое ядом актерского самолюбия и неудовлетворенных претензий. Михайлов без труда вовлекся в их компанию и по предложению Фоменко даже малость порежиссировал в новелле о пьянстве времен Петра Великого, заставив бледного от мальвазии самодержца взбежать по трупам павших на пивную бочку и, сверкая глазами, вскричать, яростно ткнув перстом себе под ноги:

Отсель!

Грозить мы будем шведу!

Михайлову и за драматурга пришлось поработать, смонтировать разрозненные тексты для портрета еще одного любителя выпить — графа Федора Толстого — в окружении всего женского состава труппы, махавшего на румяного красавца разнообразными веерами.

И за актера случалось повыступать, было дело, сидел он задумчиво в старинном кресле, в гусарском кивере и мундире, пощипывал наклеенный ус, поигрывал на гитаре и задушевно напевал Дениса Давыдова на собственный мотив:

Где друзья минувших лет?

Где гусары коренные.