Священный мужик
Текст не был опубликован, написан по-французски, машинопись без даты (архив «Истина»). По библиографическим ссылкам можно определить, что он создан не раньше 1939 г. – возможно, тогда, когда Юлия работала над биографией последней русской императрицы, опубликованной вскоре после смерти автора на итальянском языке. Эта статья дает более сложный портрет «священного мужика», чем тот, который представлен в биографии, кроме того, здесь дан и проникновенный психологический анализ императрицы. Хотя Юлия лично встречала Распутина всего два или три раза, ее положение при дворе императрицы делает ее свидетельство ценным историческим документом.
Юлия прослеживает прошлое Распутина, заработавшего себе репутацию святого и пророка-ясновидца задолго до встречи с императрицей (состоявшейся в 1906 году). Юлия убеждена, что Распутин посещал секту хлыстов, которая ей была хорошо известна, так как она сама некоторое время бывала там из любопытства. Эта мистическая дуалистическая секта (родственная, по определению Юлии, секте богомилов или катаров) устраивала сеансы мистического неистовства, которые из‑за их секретности подозревали в эротическом разгуле[1]. Данзас видит в Распутине «любопытную смесь христианских идей со странными отклонениями, приводящую то к болезненному аскетизму, то к высвобождению наихудших инстинктов».
В статье также проанализирована «очень сложная психология» царицы: присущие ей «религиозный национализм», «националистический мистицизм» объясняют, почему она возложила надежды на Распутина. Иностранка (немка – Алиса Гессен-Дармштадтская), изолированная от общества, невежественная в политике, в течение десяти лет надеявшаяся родить наследника престола, который оказался больным гемофилией, она не вызывала «симпатии» ни у двора, ни у русского общества. Не зная, на кого опереться, она идеализировала русский народ, которому хотела стать Матерью, склонялась к народной религиозности, к которой примешаны «темные и нездоровые начала», о которых Юлия Данзас, по ее собственным воспоминаниям, ее осторожно, но безуспешно предупреждала, не удалось царице избежать и «подводных камней мистицизма». В Распутине она видела опору и спасителя. Но ее отношениями с Распутиным воспользовались в своих целях противники монархии, как это уже было когда-то, например, в «Деле о бриллиантовом ожерелье королевы» (Марии-Антуанетты).
Именно эту встречу экзальтированной души и «святого мужика» и анализирует Юлия Данзас, далекая от того, чтобы верить темным небылицам об императрице[2]. Для царицы Распутин был не развратником, дававшим материал для скандальной придворной хроники и множества более или менее фантастических воспоминаний, но и не только целителем, врачевавшим гемофилию ее сына. Прежде всего он был «человеком из народа, посланным Богом для спасения Святой Руси».
Пророческим образом Юлия Данзас предчувствует канонизацию Николая II (которая состоялась 14 августа 2000 г., он был канонизирован вместе с членами своей семьи, также претерпевшими мученическую смерть) и реабилитирует царицу, которую если и можно в чем-то упрекнуть, то лишь в «чрезмерно ревностном стремлении к идеалу, который был также и идеалом у части русского народа и будет им и впредь. Ее ошибки, ее неосторожность проистекали лишь из ее горячей веры, просто неверно направленной и пробудившейся в тот момент, когда мечты разбились о печальную действительность!». Что касается Распутина, Юлия Данзас минимизирует его вмешательство во внутренние дела государства, ограничивает во времени его влияние (довоенным периодом), видит в ведущейся против него кампании «согласованный план» нападок на династию и признает, что наряду с его распущенностью бывали у него и моменты подлинного мистицизма. Перев. Н. В. Ликвинцевой.
Уже написано немало – увы, даже слишком много! – работ о той странной роли, которую сыграл безвестный крестьянин в событиях, предшествовавших русской революции, так что невольно задумаешься, стоит ли возвращаться к теме, о которой французскому читателю известно уже достаточно[3]. Однако тем, кто оказался свидетелем событий, нравственный долг повелевает внести и свой вклад в попытки выявить правду, заслоненную таким количеством клеветы и фантастических россказней.
Эхо старых клевет, правда, похоже, и в самом деле затухает; теперь уже редко кто столь легковерно отнесется к одиозным рассказам, которыми двадцать лет назад пятнали честь и нравственное достоинство несчастной императрицы Александры. В наше время гораздо более общепринятым будет отношение к ней, предполагающее скорее снисходительную жалость, как к невротику, как к своего рода душевнобольной, утянувшей за собой в пропасть и свою семью, и свою страну. Самые снисходительные настаивают на ее патологическом состоянии, связанном с материнскими невзгодами, и видят в ее благоговении перед Распутиным лишь слепое доверие обезумевшей от горя матери к целителю своего больного сына.
Верно это лишь отчасти. Конечно, именно тем, как облегчал Распутин страдания больного ребенка, и были вызваны чувства, которые питала к нему императрица, и, казалось, ее доверие было тут оправдано. Но само это доверие вытекало не из роли целителя, приписываемой Распутину: оно ей предшествовало, оно основывалось на убежденности, что Распутину уготована еще бóльшая, избранная, благодатная роль – спасителя России. В глазах императрицы этот крестьянин, впервые представленный ей в страшный момент политического кризиса, когда уже раздавался над старой империей похоронный звон, этот крестьянин, о святости которого уже ходили слухи, был человеком из народа, посланным Богом для спасения Святой Руси. Потому что только от народа и могло прийти спасение, только от «мужика-богоносца», по формуле религиозного национализма, пропитавшего мировоззрение царицы. И для нее Распутин был прежде всего представителем такой народной святости, которую она училась почитать все те десять лет, что готовилась к роли, к которой стремилась: стать государыней, любимой народом, а не салонами, матушкой-царицей, понимающей и разделяющей религиозный идеал народных масс, хранительницей священных традиций. Воплощением такого идеала и стал для нее Распутин – и ровно в тот момент, когда традиции, казалось, уже рушатся, в тот момент, когда императрица просила у Бога залог спасения. И только потому, что в нем она увидела посланца Провидения, она и смогла настолько довериться ему, что даже посвятила его в болезненную тайну, ревниво оберегаемую от всех, даже от ближайшего окружения при дворе, – в тайну наследственной болезни, которую получил от нее наследник престола.
Чтобы правильно понять мировоззрение царицы, нужно сперва проанализировать генезис таких идей, проследить их развитие в рамках царской жизни, уже отмеченной судьбой в один из самых тяжелых моментов в истории. Конечно, несчастная государыня была прежде всего игрушкой этой судьбы. Но не следует думать, что политическая роль, выпавшая на ее долю в последние годы правления ее супруга, возникла по воле чистого случая. Также ошибочно будет видеть в этом всего лишь последствия капризов невротика. Эту политическую роль императрица Александра собиралась сыграть в полном убеждении, что она действует на благо страны. И если она тут ошибалась, то искренне, и эти ошибки, омрачившие ее в остальном твердые и ясные суждения, стали результатом не расшатанного воображения, а определенных идей, которые разделяла не она одна, плодом националистической мистики, уже утвердившейся в определенных русских кругах, которой она сама стала лишь отголоском. Об этом никогда не стоит забывать, если мы хотим понять очень сложную психологию царицы за пределами злых сплетен петербургского общества или исполненных ненависти нападок со стороны тех, кто боролся против всей той идеологии, поборником которой стала государыня.
«Дело Распутина» стало для царского режима тем же, чем было для старого французского режима «дело о бриллиантовом ожерелье». И это не просто аналогия. Сами зачинщики массированных нападок на царский режим приводили в пример (правда, за закрытыми дверями) знаменитую историю с ожерельем королевы и ее последствия для королевского авторитета. Они ясно видели, что делом Распутина можно воспользоваться для тех же целей, и шум, который после этого стал подниматься вокруг загадочного крестьянина, был частью согласованного плана по дискредитации тех, кого хотели свергнуть. В этом отношении никаких сомнений не остается у любого беспристрастного свидетеля тех событий, что уже брали разбег и вели к катастрофе. К сожалению, число таких свидетелей, одновременно беспристрастных и хорошо осведомленных, весьма невелико среди разверзшейся бури страстей, омрачавших суждения. Годы прошли, прежде чем участники великой драмы смогли обронить хотя бы несколько скупых свидетельств о том, как эксплуатировали дело Распутина по образцу дела об ожерелье (достаточно указать здесь на недавно опубликованные в эмигрантской газете в Париже воспоминания Гучкова)[4]. Цель была достигнута, и в арсенале оружия для борьбы с царским режимом не было ничего более эффективного, чем тонны грязи, вылитые на царскую семью в связи с Распутиным.
Теперь, когда завеса клеветы рассеивается и исчезает с ходом истории, можно попытаться более спокойно реконструировать отношения между российской императрицей и тем, в ком она хотела видеть спасителя династии и империи. Прежде чем обратиться к проблеме, которую представляет психологический портрет царицы, скажем несколько слов о том человеке, который предстал перед ней в такой роли.
Вряд ли нужно здесь подробно останавливаться на хорошо всем известной биографии Распутина. Он родился в 1863 году в Сибири, в семье зажиточных крестьян, в двадцать лет женился на девушке из того же сословия, вскоре после женитьбы ощутил призыв к странничеству, как это бывало и у тысяч других русских крестьян, отправлявшихся в долгий путь от одной святыни к другой. Такие скитания, которые порой длились целые годы и напоминали кочевой уклад, были одной из характерных черт русской народной жизни. Паломники везде встречали радушный прием, потому что крестьяне так же уважительно относились к их подвигу, как и любили послушать их рассказы о дальней стороне. Среди таких паломников Распутин и провел часть своей юности, дошел до святой горы Афон, вернулся в Россию, чтобы странствовать между разными святынями и почитаемыми местами, лишь иногда оседая ненадолго дома, у супружеского очага. Поговаривают, что в родной деревне у него была репутация повесы и конокрада и т. д.
Ничто не подтверждает этих злокозненных слухов, видимо возникших уже после. Точно же установлено, что на него донесли местным властям как на члена секты хлыстов и что по этому поводу было проведено полицейское расследование с обыском дома у обвиняемого, расследование, которое, кстати, не дало никаких результатов и о котором почти не вспоминали позднее, в тот период, когда слава о Распутине уже гремела повсюду. Однако очевидно, что Распутин все же имел связи с сектой и его религиозность невозможно понять без учета такого влияния.
Секта хлыстов была запрещена российским законодательством и преследовалась полицией по обвинению в безнравственности. Официально в России секта существовала только с начала XVIII века; на самом деле ее истоки уходят аж в Средневековье и связаны с сектой богомилов, которая была в славянском мире аналогом катаров или альбигойцев в западном мире в тот же исторический период. Иными словами, в основе учения этих сект отражены древние восточные доктрины, проникшие в самые разные секты в первые века христианства – о вечном противостоянии света и тьмы, проявляющемся в человеке борьбой духа и плоти. Из такой идеи можно было сделать разные практические выводы: дух мог восторжествовать над плотью через подвиг аскезы, или же, наоборот, презрение к плоти могло выражаться нарушением естественных законов, идеей, что никакое осквернение плоти не может запятнать дух. Именно эту мысль мы и находим в тайном учении хлыстов. Они считали себя «избранными Богом», очищенными через выход в состояние мистической экзальтации, когда, по их убеждению, они соприкасались со Святым Духом, и порой такие состояния экзальтации достигались путем эротического возбуждения. Здесь не место подробно анализировать любопытнейшее мировоззрение хлыстов – достаточно сказать, что, поскольку секта была запрещена Церковью и гражданским законодательством (именно потому, что ее обвиняли в аморальных практиках), ее адепты тщательно скрывали свои учения и часто нарочито выказывали ревностное отношение к официальной Церкви, притворяясь послушными христианами с пылким благочестием. В этом отношении они легко терялись в огромном массиве верующих, проникнутых таким мистическим рвением, весьма характерным для русской народной религиозности. Мы уже говорили, что Распутин годами варился в этой среде с ее горячей, хотя часто недисциплинированной верой, был склонен к резким переменам. В блужданиях по бесконечным дорогам, среди множества других странников ему встречались и люди сомнительной морали. Даже среди паломников с их простой, душеспасительной верой подчас попадались люди с совсем другим мировоззрением, для которых посещение святых мест было лишь предлогом для безделья, авантюрной жизни, бродяжничества, поводом попросить «стол, ночлег и приют»… Нервный и чувственный темперамент Распутина должен был найти в этом немало поводов для совершения греха, искупаемого затем пылкими молитвами. Но это было то самое вечное качание между порывами мистического благочестия и падением в очередную бездну грубого желания, которое и могло привлечь его, как и многих других, ему подобных, к тайному учению о благодати избрания, которому не страшно никакое осквернение. Это учение приверженцы хлыстовства проповедовали даже среди непосвященных. Стал ли Распутин действительно членом секты, точно знать мы не можем, но бесспорно, что у него были тайные сношения с общинами хлыстов. Чтобы больше не возвращаться к этому вопросу, отметим здесь один очень мало известный факт, хотя и относящийся к более позднему периоду, когда Распутин был уже на пике славы.
За два–три года до начала Великой войны полиция обнаружила в Санкт-Петербурге «корабль» (так назывались общины хлыстов), во главе которого стояла некая Дарья Смирнова[5]. Женщину и ее главных приспешников задержали, дело было передано в суд присяжных, когда при обыске дома у Смирновой в числе прочих предметов, полученных ею в качестве приношений, была найдена прекрасная серебряная чаша, на которой были выгравированы имена императрицы и маленького царевича-наследника. Это был подарок Распутина, оказавшегося одним из ближайших друзей обвиняемой. Прокурор, занимавшийся этим делом, испугавшись, потребовал, чтобы суд проходил за закрытыми дверями, чтобы имя императрицы не произносилось публично; дело рассматривали в спешке, Смирнова отделалась приговором о ссылке и исчезла; о ней больше никто ничего не слышал. История эта показывает, что Распутин поддерживал отношения с хлыстами не только в юности, но и гораздо позднее, когда уже был знаменитым человеком, объектом почитания и ненависти для многих и многих.
Достаточно вспомнить эту ненависть и ожесточенную кампанию против Распутина, чтобы задаться вопросом: почему среди этой массы оскорбительных обвинений, ему брошенных, так никогда и не было предъявлено никаких доказательств его связи с хлыстами? Почему рассказанной нами сейчас истории так никто и не предал огласке[6] – и это ровно в то время, когда везде всячески пытались разузнать самые скандальные подробности о жизни Распутина? Более того, как только начинали поговаривать, что он мог быть хлыстом или был близок к секте, это предположение сразу категорически отвергалось, причем как сторонниками Распутина, так и его злейшими противниками, утверждавшими, что они провели расследование, доказывающее обратное. И это возвращает нас к заговору, сплетенному вокруг загадочного крестьянина. Ключ к этой загадке дан в посмертно опубликованных «Воспоминаниях» Гучкова, уже приводившихся нами: автор утверждает, что «лишь позднее» догадался, что революционеры не были заинтересованы в том, чтобы Распутин был осужден как член секты. В самом деле, если бы такое обвинение было доказано, то по закону он бы как сектант был приговорен к ссылке. Однако никто не хотел его исчезновения, он был нужен, чтобы через него можно было провести «дело об ожерелье», чтобы наносить удары, которые, через Распутина, падали бы на императрицу и на царскую семью. Кроме того, никто бы никогда не поверил, что царица посещала собрания хлыстов: проще было намекнуть, что ее отношения с Распутиным, именно потому что они ограничивались личными встречами, должны были быть чем-то неприличным и что было что-то извращенное в том доверии, которое государыня оказывала «грязному мужику»…
Если мы и остановились чуть подробнее на влиянии сект на Распутина, то лишь для того, чтобы показать, что он отнюдь не был тем вульгарным типом распутника или пьяницы, каким его слишком часто изображают. У него, как и у многих, ему подобных, излишки болезненного мистицизма могли порой вырождаться в обычную жестокость; бывали моменты, когда мистический порыв очищался и становился простой и чистой верой; в других же случаях религиозное возбуждение угасало, как мимолетный порыв ветра, сменяясь приземленным состоянием духа, превращая человека, только что испытывавшего озарение, в простого плутоватого мужика, озабоченного лишь собственными нуждами. Все это было перепутано в сложном и противоречивом мировоззрении. Человек этот был, конечно, истерического склада, каким бывает порой русский крестьянин, у которого нервический темперамент сочетается с огромной физической силой. Если добавить к этому отсутствие серьезного и строгого религиозного образования, невежество в области нравственного богословия, влияние странничества по бескрайним просторам, которые, кажется, сами призывали человека выйти за все пределы, и, наконец, смутный мистицизм, опирающийся скорее на эстетическое чувство, то можно понять, как возникла эта любопытная смесь христианских идей со странными отклонениями, приводящая то к болезненному аскетизму, то к высвобождению наихудших инстинктов. Что не редкость для русского крестьянина, то и дело впадающего то в одну, то в другую крайность[7]. Вот только в огромной массе русского народа путаница в области вероучения компенсируется обычно острым чувством христианского смирения. Фанатизм появляется лишь тогда, когда человек отрицает собственное невежество и верит в свое избранничество, в отмеченность благодатью. Распутин был подвержен такому приступу гордыни. Он считал себя удостоившимся небесных видений, приписывал свою нервную силу, сделавшую его прирожденным гипнотизером, мгновениям небесного озарения. Сам факт, что эти моменты экзальтации накатывали приступами, заставил его поверить во вмешательство высших сил.
Ему не нужно было – думал он – призывать дух прыжками и вращениями, как это делали вульгарные хлысты: он ощущал его излияние как действие освящающей благодати, подобно тому, как это бывало у величайших святых. Это убеждение давало ему уверенность, лишь укреплявшую его невероятную силу воздействия на нервных людей. Это воздействие ощутили на себе многие, пока, наконец, весть об этом достигла царского двора. Не будет преувеличением сказать, насколько велика была его слава как святого, как ясновидца-пророка задолго до того, как слухи о нем дошли до Санкт-Петербурга. В нем видели часто тот тип народной святости, грубой, но честной и глубоко искренней, который нередко оказывался выходцем из крестьянской массы, где пользуется огромным почитанием. Именно этот тип человека из народа, освященного пламенной верой, и увидели в нем не только легковерные толпы, но также подлинные и полномочные представители Русской Церкви, епископы – например, ректор Казанской духовной академии, горячо рекомендовавший Распутина в Санкт-Петербургскую академию. Именно из Казани один архимандрит (Хрисанф – глава Православной миссии в Корее) привез Распутина в Санкт-Петербург и представил его в столичной Духовной академии, где его уже ждали с нетерпением, как новоявленного святого чудотворца… Это все произошло еще за несколько лет до того, как о нем услыхала императрица.
Автору данной статьи довелось повидать Распутина в это время, еще до того, как двор удостоил его своей благосклонностью, в одном из петербургских салонов. Туда специально пригласили людей, интересующихся религиозными вопросами, чтобы они могли посмотреть на «святого мужика». Честно сказать, в тот вечер он не произвел особого впечатления. У него это был один из периодов упадка, и, кроме того, он был смущен, напуган светской средой, к которой еще не успел привыкнуть. Но вокруг него уже толпились приверженцы; некоторые дамы находили его «очень интересным», при том что он едва мог пробормотать несколько неуклюжих фраз, явно пытаясь сказать что-нибудь душеспасительное, но сбиваясь в: «Бог благ… Он любит тех, кто благ… Он не любит тех, кто не благ» и т. д.
Но уже тогда слышны были шепоты: «Ах, если бы его увидела императрица, он ей определенно понравился бы». Она его еще не видела, но все уже знали – а теперь делают вид, что забыли, – как притягателен был для государыни этот тип «смиренной народной святости»; знали, что уже несколько таких «святых» или «простачков» проникли во дворец и что царица любила беседовать с ними, что в ней вызывала глубокое восхищение смиренная и пламенная вера человека из народа. Столько людей все это знали, и все же несколько лет спустя все это позабыли, возмущаясь присутствием Распутина во дворце, и притворялись, что не понимают, что же могла найти императрица в этом «грязном мужике».
Нашла же она в нем то, что уже искала в других людях того же типа. Только ни один из них прежде не мог оказать на нее такого воздействия, потому что то, что у нее самой прежде было лишь смутной религиозной наклонностью, теперь, когда появился Распутин, стало навязчивой идеей, к которой привели обстоятельства, изменившие ее собственную психику.
Вот об этих ее изменениях мы теперь и поговорим.
За десять лет до первого появления Распутина в салонах Санкт-Петербурга столичное общество взволновали известия сначала о серьезной болезни императора Александра III, а затем объявление о предстоящей помолвке великого князя, наследника-цесаревича, с принцессой Алисой из Гессена. Болезнь императора и последовавший затем упадок его здоровья придавал этой помолвке исключительное значение, выдвинув внезапно на первый план молодого великого князя, с которым до того обходились почти как с ребенком, и молодую женщину, которой предстояло разделить его судьбу.
Принцессу Алису не знал никто, кроме самого близкого круга при дворе – тех, кто имел возможность ее видеть во время ее двух краткосрочных визитов в Россию, когда она навещала свою старшую сестру, великую княгиню Елизавету (вышедшую замуж за великого князя Сергея, младшего брата Александра III). О ней не знали тогда ничего определенного, кроме того, что она была очень красива, и при этом с самого начала к ней относились с некоторой долей недоброжелательного предубеждения. В Санкт-Петербурге и за его пределами смеялись над злой эпиграммой-четверостишием о «гессенской мухе», которая вот-вот нападет на русскую пшеницу[8]. Прозвище «гессенской мухи» так навсегда и приклеилось к будущей императрице. Шептались также, что ее будущий муж не испытывал к ней ничего, кроме отвращения, что женился он на ней только из послушания отцу и т. д. На самом же деле ее помолвка была, наоборот, завершением долгой любовной истории, начавшейся, когда будущие супруги были еще детьми шестнадцати и двенадцати лет. Молодой великий князь десять лет мечтал о счастье назвать принцессу Алису своей спутницей жизни; подтверждением тому служит его дневник. Что же касается юной принцессы, то в ней сильное влечение к будущему мужу боролось с отвращением, которое ей внушала мысль о необходимости смены вероисповедания в случае брака с наследником российского престола. Глубоко верующая, она не могла считать простой формальностью обряд конфирмации в протестантской религии, и ее смущала необходимость отказаться от веры, которой она присягнула. Любовь к своему жениху и уговоры всей семьи с трудом одержали победу над этим смущением. Но, как только решение было принято, она тут же с радостью отдалась своей прекрасной мечте о победе любви, обменялась с женихом самыми нежными признаниями, и ее едва ли заботили глупости, которые сочиняли в салонах Санкт-Петербурга о предстоящей свадьбе.
Если мы и упомянули здесь об этих религиозных сомнениях принцессы, то лишь потому, что они показывают, насколько глубокая и искренняя вера определяла собой ее мировоззрение даже на заре ее жизни. Гораздо позднее, в одном из последних писем к супругу, написанном во время Великой войны, она говорила о себе так: «…вера и религия играют такую большую роль в моей жизни. Я не могу просто к этому относиться… И также любовь к Христу!..»[9]. Эта любовь ко Христу – сначала принцесса приобщалась к ней через свое протестантское воспитание. Христианство представлялось ей тогда прежде всего религией долга, трезвой и суровой. Именно это высокое представление о нравственном долге и заставляло ее с таким отвращением думать об акте отречения от прежней веры; что же касается Русской Церкви, дочерью которой ей предстояло стать, то о ней она тогда не знала ничего конкретного. Сразу после помолвки к ней из России приехал священник, которому было поручено научить принцессу православному вероисповеданию. Это был протоиерей Янышев[10], окормлявший в России царский двор, – человек высокообразованный и очень уважаемый, но пропитавшийся протестантскими идеями (весьма распространенными седи высших чинов русского духовенства) и горячий сторонник объединения православия со «старокатоликами» и англиканами. Двадцать лет спустя[11] императрица говорила автору этих строк: «Когда отец Янышев посвятил меня в православие, он заверил меня, что между православием и протестантизмом нет существенной разницы: лишь позже я поняла тот новый мир, что открылся предо мною, столь прекрасный, столь сияющий. Вы, те, кто рос внутри мистической религии, вы не можете понять, что чувствует человек, когда открывает это для себя!»
Несчастье было как раз в том, что такое открытие должна была сделать экзальтированная душа, склонная следовать за собственными порывами вдохновения, без надежного духовного руководителя, который мог бы вовремя предупредить ее о подводных камнях мистицизма.
Но в тот момент до серьезных нравственных потрясений было еще далеко. Однако даже счастье жениха и невесты уже было омрачено тревогами, вызванными состоянием здоровья Александра III. Вместо счастливого и триумфального въезда в страну, которая должна была стать ей родиной, принцесса Алиса была поспешно вызвана в Крым, к постели умирающего императора, потому что возникла мысль отпраздновать свадьбу в узком кругу, с благословением умирающего. Но времени не хватило. Император испустил последний вздох через несколько дней после ее приезда, и уже на следующий день, между двумя панихидами, невеста нового царя произнесла свое отречение от прежней веры и приняла новое имя Александры, назначенное ей умершим.
В царском манифесте, возвестившем, по обычаю, русскому народу о кончине его государя и о воцарении нового императора Николая II, новый монарх заявил, что отныне титул наследника престола временно переходит к его младшему брату до тех пор, пока «Бог не благословит» предстоящего брачного союза царской семьи рождением сына. И сразу же нашлись люди, пустившиеся в насмешки: «Бедная Алис окажется в весьма глупом положении, если вместо мальчика родится девочка!» Девочек у нее родилось четыре! Возвещенного в манифесте и столь страстно желаемого сына пришлось ждать целых десять лет.
Свадьбу следовало сыграть как можно скорее. Решили, что празднование состоится в Санкт-Петербурге сразу после похорон усопшего монарха; новый царь и его невеста сопровождали похоронную процессию, в которой через всю Россию везли тело Александра III. В составе этой процессии и совершила царская невеста свое «радостное прибытие» в столицу под приспущенными флагами и траурными облачениями, под звук похоронных маршей и траурный перезвон колоколов… Не прошло и недели, как траур при дворе был снят на один день, чтобы поспешно перейти к свадьбе. А на следующий день новобрачная вновь должна была надеть траурную одежду, и первый выход молодоженов был визитом к едва законченной гробнице.
Невозможно обойти вниманием эти обстоятельства прибытия императрицы Александры в Россию, потому что произведенное ими впечатление не могло остаться без последствий… Даже не слишком страдающие суеверием люди не могли не увидеть в этом зловещих предзнаменований. И молодой жене, робкой и оказавшейся на чужбине, было отчего почувствовать озноб. Конечно, ее личная жизнь была пронизана чистейшим счастьем, нежной и глубокой любовью ее супруга, которая никогда не престанет. Двадцать один год спустя императрица писала мужу по случаю годовщины их помолвки: «…дорогая годовщина!.. Уже 21 год!.. Сколько всего мы пережили вместе в эти годы, через какие страшные испытания прошли, но дома, в нашем гнездышке, всегда сияет солнце!»[12]. И в следующем году: «Да, воистину я сомневаюсь, чтобы существовали счастливые жены, как я, – такая любовь, такое доверие, такая преданность, которую ты показал мне в течение этих долгих годов, знавших счастье и горе. Все муки, страдания и нерешительность стоили того, что я тебя получила, мой дорогой жених и муж. В нынешние времена редко видишь такие браки; твоему изумительному терпению и всепрощению нет границ. Я могу только на коленях молить Господа Всемогущего, чтобы Он благословил тебя и воздал тебе за все – Он один это может. Благодарю тебя, мой милый…»[13]. Стоит только перечитать эти нежные признания, которыми наполнены письма императрицы к мужу, когда им приходилось разлучаться (что случалось крайне редко), чтобы убедиться, насколько их «гнездышко» и в самом деле было озарено личным счастьем. Но за пределами этих личных отношений, кажется, так и не возникло ничего, что могло бы согреть сердце молодой женщины в этой новой жизни, начавшейся с таких несчастливых предзнаменований. С самого начала никто не проявлял к ней симпатии, и она не умела ее вызывать.
Мы уже говорили, что с самого начала, еще даже до приезда императрицы, к ней относились с каким-то недоброжелательным предубеждением. К этому стоит добавить, что в таком отношении была не столько личная антипатия к молодой женщине, которой еще никто не знал, сколько дух протеста против самого нового царствования. Петербургское общество всегда было склонно к злоречивым сплетням, но до конца девятнадцатого века злые языки все-таки обуздывал ореол авторитета, окружавший двор и царскую династию. Теперь же этот ореол начал тускнеть под непрямым воздействием революционных сил, занимавшихся подрывом режима. Воздействие, как мы уже сказали, было не прямым, поэтому его никто не заметил. Но тот факт, что «интеллигенция» почти вся встала под знамена оппозиции; тот факт, что почти вся литература и пресса отражали мировоззрение с неуважительным взглядом на то, что когда-то считалось священным; тот факт, что все внутреннее устройство страны претерпело за полвека столь глубокие изменения в политической и экономической области, что расшаталось все общественное здание, – все это создавало новое мировоззрение, которое незаметно проникало даже в столичные салоны. Произошел как бы отток того уважения, которое прежде окружало сам принцип монархии и тех, кто его воплощал. О дворе теперь рады были поговорить в насмешливом тоне; люди, которые изо всех сил стремились урвать какой-нибудь почетный титул или должность при этом дворе, начинали тут же говорить о нем с пренебрежением, называть эти свежеприобретенные должности немного смешной и тяжкой обязанностью… Такое состояние умов, бессознательными сторонниками которого оказывались даже самые верные служители режима, обостряло критику в адрес членов царской семьи. Правда, такая насмешливая критика была направлена главным образом на великих князей и великих княгинь: император Александр III внушал глубокое и немного трепетное уважение, а его супруга, императрица Мария Федоровна, лично была очень популярна в российском обществе. Но на сына не падал авторитет отца: он был слишком молод, старые слуги его отца знавали его еще ребенком и с трудом переходили на почтительный тон при личном общении с ним. Даже в отношениях со своими близкими родственниками новый император оказался в затруднительном положении как глава семьи, большинство членов которой были старше его. Все это отразилось на молодой императрице, которая, не пройдя, как все ее предшественницы, долгих годов ученичества при русском дворе в качестве супруги наследника престола, должна была отныне занять место государыни в чуждой среде, где она чувствовала, что за ней наблюдают скорее с иронией, чем с доброжелательством. Если ее первые впечатления от России были безотрадны, ее первые контакты с петербургским обществом оказались совершенно несчастными. Ее сочли несуразной, чопорной; ее испуганное молчание перед всеми этими незнакомыми лицами посчитали высокомерием, которое всех раздражало.
С первого года нового царствования вокруг императрицы создалась атмосфера непопулярности, которую она болезненно ощущала, не зная, как ее проанализировать, чтобы поправить дело.
Ровно после этих первых хлестких ударов со стороны российского общества царица и получила ослепительные впечатления от коронации. Тогда, в рамках этого несравненного великолепия, в котором возрожденная мощь Византии сочеталась с воспоминаниями о Версале, усиленного самыми торжественными церковными обрядами, юная государыня ощутила, как поднимается ей навстречу поклонение огромного народа, ничего от нее не требующего, ни единого жеста – ничего, кроме возможности видеть ее здесь, рядом с ее венценосным, почти обожествленным супругом. Императрица почувствовала, как ее уносит ураганом экстаза. Она почувствовала, как сама стала чем-то священным в собственных глазах, так же, как и в глазах этой бесчисленной толпы. Ей было явлено откровение национальной мистики, она почувствовала себя причастной ей. Теоретически ей к тому времени уже рассказали о таком народном почитании, для которого религиозное чувство неотделимо от любви к помазаннику Божьему. Теперь же она увидела это как ощутимую реальность и отдала ей все свое сердце. Несомненно, что эта церемония венчания на царство отметила этап в психологическом развитии императрицы. Она нашла свое призвание – быть царицей-матушкой, любимой народом, понимающей этот народ, его мысли, его мистическую горячую веру. Именно к нему ей и нужно было стать ближе – и тогда какое значение будет иметь критика или холодный прием космополитического и легкомысленного общества?
Конечно, сначала все эти мысли рождались у императрицы еще в довольно туманном виде. Но она нашла благодатную почву для того, чтобы они быстро развились и обрели форму. С одной стороны, религиозное чувство, столь глубокое у нее, что оно воспламенялось по мере того, как она постепенно, как сама признавалась, «открывала» для себя мистическое православие, то есть смысл того, что до этого было для нее лишь торжественным ритуалом, наложенным поверх ее протестантской веры. С другой стороны, ее отношения со столичным обществом никогда не могли рассчитывать на атмосферу сердечности. Тут никогда не было взаимного притяжения, и, за редкими исключениями, эти отношения ограничивались формами, строго предписанными приличием. Это приводило к чувству изолированности, толкавшему царицу на то, чтобы еще больше замкнуться в своей внутренней жизни, подпитываемой благочестивым чтением. Как бы ни была она счастлива наедине с мужем, часов, проведенных с ним, не могло быть много из‑за многочисленных обязанностей, ежедневно занимавших все время императора. Она не только не могла разделить их с ним, поскольку ничего не понимала в государственных делах, но даже более того – замученный делами император думал лишь о том, как забыть обо всем, как только будет возможность оторваться от дел в кругу жены и детей. Также царица долго не понимала ничего в вопросах политики и так никогда и не научилась разбираться в сложной машине управления Российским государством. Это привело ко многим ошибкам с ее стороны, когда к концу своего правления она стала активно участвовать во внутренней политике страны. Жизнь страны навсегда осталась для нее миражом – видением, посетившим ее во время коронации, видением, когда ей привиделся народ, обожающий своего царя.
Что касается революционных сил, самоорганизовывавшихся в тени для крупного наступления, она знала об их существовании, но смутно, уверенная лишь в том, что их враждебными движениями управляла интеллигенция, пошедшая наперекор народному мировоззрению и национальным традициям. Поэтому она полностью приняла ту националистическую и религиозную идеологию, которую разделяли также и император, и вообще вся партия власти со времен царствования Александра III. Согласно этой идеологии, подлинным представителем живых сил страны как в прошлом, так и в будущем был крестьянин – смиренный мужик, жизнь которого была жизнью самой земли русской с ее самыми священными традициями. Именно на него возлагали все свои надежды те, кто чувствовал приближение великих потрясений под напором разрушительных сил. И именно эту разновидность националистической идеологии царица и узнала как неоспоримую догму с самых первых взглядов, которые она бросила вокруг себя в своей новой стране. Эту формулу «мужика-богоносца», единственного подлинного хранителя Святой Руси, она услышала из уст императора и тех немногих, редких людей, с которыми ей иногда доводилось поговорить не так, как говорят во время светской беседы. И эта формула не только подтверждала ее собственные впечатления, но и сияла еще сильнее в свете ее собственных религиозных убеждений. Еще в период своей протестантской религиозности она почитала идеал простого человека, чистого сердцем, таинственным образом признанного посланником Божьим вне всяких внешних форм священного сана. Теперь же, когда она щедрыми глотками впитывала русскую православную мистику, далеко выходящую за рамки умеренного учения отца Янышева, она открыла для себя тип народной святости, «юродивого Христа ради», «простого человека», освященного непосредственным видением и общением святых. Поэтому она с удвоенным рвением восприняла мысль, которой так дорожил русский религиозный национализм, – мысль о том, что устроение и величие России были обусловлены этой народной святостью, наличием множества неведомых и безвестных святых в огромной крестьянкой массе, которые и стали основанием страны. Согласно религиозной и националистической идеологии, которая стала своей для императрицы, революционная болезнь, от которой страдала Россия, произошла оттого, что верхние слои русского общества отошли от священных традиций и от самой религии, от всего того, что было «Святой Русью», тогда как русский народ хранил именно это богатство и даже сумел его умножить, заслужив тем самым новые приливы освящающей благодати. Это и был тот подлинный народ, который царица хотела полюбить, и считала, что понимает его лучше, чем эти революционеры, для которых «народ» был просто абстрактной формулой.
Во всем этом была доля правды – но было и много выдуманного. И здесь стоит упомянуть, что у царицы не было возможности проверить эти выдумки контактом с реальностью. Она не только никогда не жила русской жизнью до того, как стала здесь государыней, – у нее было гораздо меньше контактов со сложным устройством общественного организма, чем у ее предшественниц. У жен всех императоров России за последнее столетие было весьма широкое поле деятельности в области общественной благотворительности и образовательных учреждений; для этой цели была создана огромная организация, равноправная министерству, во главе которой всегда стояла супруга царствующего ныне императора. Однако в царствование Николая II эта высокая должность сохранилась за вдовствующей императрицей так же, как и председательство в большинстве женских комитетов и начинаний разного калибра. Поэтому на долю царицы не осталось социальной работы, настолько значимой, чтобы она могла удовлетворить ее потребность в деятельности и желание быть полезной, и, кроме того, такое вычеркивание из общественной деятельности помешало ей лучше узнать условия жизни страны, людей и обстоятельства. Этих подробностей невозможно обойти молчанием, потому что они объясняют некоторые психологические особенности императрицы, особенно те обстоятельства, которые побудили ее позднее начать вмешиваться в дела государства. В очень интересных, посмертно изданных «Воспоминаниях» одного высокопоставленного царского чиновника – Крыжановского[14] – можно найти рассказ об одном важном разговоре, который у него состоялся с императрицей во время Великой войны. Императрица хотела тогда организовать что-то в плане самой широкой помощи жертвам войны и их семьям; ее собеседнику с трудом удалось до нее донести, что такие планы поставят с ног на голову всю систему управления, что они не осуществимы, потому что не приложимы к существующей государственной системе и к ее финансовым возможностям. Смутившаяся государыня только повторяла: «Это удивительно. Мне никто раньше не объяснял»[15]. И вызвано это ее незнание было как раз неучастием в широкомасштабной социальной деятельности.
Она и сама чувствовала, насколько пагубна была для нее такая бездеятельность; она страдала от этого тем больше, что выпавшее ей на долю положение в тени свекрови лишь подчеркивало лишний раз популярность вдовствующей императрицы в ущерб молодой государыне. У супруги Николая II фактически не было возможности проявить себя в общественной области, а та область, которая ей оставалась – хозяйки императорского дворца, – была как раз тем, к чему у нее было меньше всего склонности и способностей. Все светские обязательства были для нее мучительной барщиной, которой она так и не научилась никогда переносить с легкостью, и оказываемый ей холодный прием, который она чувствовала, не облегчал ее затруднительного положения. Это была наклонная плоскость для соскальзывания во все более и более полную изоляцию. Кроме того, ее отвращению к свету не противился и муж, поскольку Николай II унаследовал от своего отца недоверчивую антипатию к столичным салонам. Вот только во времена Александра III отчужденность монарха от светского общества смягчалась вкусом его жены, которая любила свет и умела заставить его полюбить себя. Она также сохранила в нем заметное положение даже после того, как овдовела, и недоброжелательство, обрушившееся на молодую царицу, питалось слишком заметным сравнением между нею и ее свекровью, всегда обходительной, улыбчивой и приветливой…
Именно в этих условиях и ухватилась императрица как за соломинку, за идеал, который и прежде манил ее взгляд, – за идею непосредственного общения с народом, с простыми верующими людьми. Теперь она знала о существовании народных святых – богомольцев, «юродивых Христа ради», и боговдохновенных странников. Она хотела узнать их поближе. Это было не так сложно, потому что их можно было найти повсюду, даже на улицах столицы, и царице без труда удалось добиться, чтобы слуги привели к ней кого-то их них во дворец. Так предстали перед ней, еще в первую половину царствования ее супруга, далекие предшественники Распутина.
Мы не будем здесь подробно на них останавливаться, потому что они никогда так и не сыграли никакой роли за пределами частных покоев императрицы, в которые их иногда допускали. Среди них была женщина-странница, слывшая ясновидящей, вечно скитавшаяся по российским дорогам: когда ее путь лежал через Санкт-Петербург, она могла пойти навестить царицу так же, как навещала и прочих добрых людей. Был среди них один «юродивый»-заика и еще несколько «Христа ради странников» того же типа. Все это было абсолютно безобидно: это были «простачки», которых можно было расспросить об их жизни и жизнях богомольцев вокруг них, которые бормотали молитвы и говорили на свой манер о Боге, о радости жизни в Боге, вне оков мира сего… И царица наслаждалась этим общением с народной душой. В нем она не только находила подтверждение самым дорогим ее сердцу мыслям – о благодати, которой удостоен простой и честный человек из народа, – но и, сверх того: через такой прямой контакт с подлинными представителями русской народной религиозности она почувствовала себя, наконец, приобщенной к той традиции, которая была традицией российских царей и цариц. В прежние времена, действительно, присутствие при дворе таких типов народной святости было частым и общепризнанным фактом. Эта традиция была утрачена в ходе последних царствований, когда двор и высшее русское общество становились все более и более космополитическими. И императрица тут увидела перед собой цель – возродить эти древние и подлинные традиции Святой Руси, стать подлинной матерью для своего народа, а не для салонов…
И тут еще не о чем было бы беспокоиться – при одном условии: не выходить за определенные рамки. Опасность таилась в неоформленности этой народной религиозности, в которой вполне христианские понятия сочетались с почти полным пренебрежением к авторитету Церкви, в которой подлинный мистицизм порой принимал болезненные аспекты или близко соприкасался с темным сектантством. Даже люди, более осведомленные, чем царица, не всегда могли в этом сориентироваться; для нее же не было никакой возможности взглянуть на все ясно из‑за отсутствия серьезных знаний о русской жизни. Отсюда опасность соприкосновения с неведомым ей миром, в который она рискнула вступить, не имея рядом надежного проводника.
На тот момент первым нежелательным последствием таких попыток приобщиться к народному мистицизму стал экзальтированный мистицизм самой императрицы, и это в тот период, когда она и так уже страдала от весьма сильного нервного напряжения. Наряду с многими другими бедами и разочарованиями, выпавшими на ее долю, было долгое и жестокое ожидание столь желанного сына, в то время как из четырех ее беременностей за восемь лет каждая заканчивалась рождением дочери. Конечно, царица обожала всех своих детей, поскольку материнское призвание было в ней ярко выражено. Но она теперь мучительно осознавала, насколько отсутствие сына подрывало ее личное положение. Уже и так затененная повсюду положением своей свекрови, к которой, видела она, взгляды всех были устремлены еще больше, чем прежде, и все потому, что императрица Мария была не только возлюбленной матерью императора, но также и матерью наследника, которого она некогда вовремя произвела на свет. И царица Александра чувствовала, что никогда не сможет полностью принадлежать к стране, к которой она столь глубоко привязалась, пока не даст ей, со своей стороны, подлинного наследника престола. Она чувствовала себя задетой в своих естественных правах; кроме того, у нее было чувство, что она не сумела исполнить своего долга, и она вздрагивала, угадывая иронические шепоты за своей спиной на эту тему. Устав от этих следовавших друг за другом разочарований, устав от надежд и молитв, она ждала чуда. Желание иметь сына стало навязчивой идеей, которая была столь сильной, что даже толкнула ее на серьезные проступки с христианской точки зрения: она стала заниматься спиритизмом и оккультными практиками. Правда и то, что столичная атмосфера вокруг нее была пропитана этим мрачным мистицизмом. Как и французское общество накануне революции, русское общество в период предреволюционной лихорадки предавалось безумию столоверчения, медиумов и т. д. Императрица, столь сурово судившая светское общество, должна была тем более остерегаться тех острых ощущений, которые искали в этом отчаянные головы. Она же, наоборот, позволила заразить этим себя под влиянием одной из великих княгинь (великой княгини Милицы[16]), с которой у нее установились дружеские отношения, поскольку та восхищалась ее образованностью и отрешенностью от света. И магические практики представлялись императрице в таком виде, в каком, казалось ей, они соответствуют ее собственному идеалу «человека Божьего»: на этот раз речь шла о «великом посвященном» – о существе, таинственным образом, по дару благодати, наделенном сверхъестественной силой. Разве это не будет тот самый чудотворец, который сможет исполнить страстное желание императрицы?
Не будем здесь пересказывать прискорбную и к тому же довольно известную эпопею с «месье Филиппом» – лионским магом, привезенным в Россию великой княгиней Милицей, – которому доверилась императрица[17]. Ко всем остальным разочарованиям добавилось новое, еще более жестокое: обещанный и предсказанный сын так и не родился, и все дело обросло насмешками, наносившими серьезный ущерб царскому авторитету. Осознавала ли царица, что она отклоняется от путей, предписанных Церковью, предаваясь практикам, которые та осуждает? Несомненно, что позднее спиритуализм и оккультизм приводили ее в ужас. Правда, такое ее осуждение не падало на «посвященных» типа Филиппа, потому что для нее он навсегда остался представителем тех «Божьих друзей», которые, она уверена, обязательно должны были где-то существовать. Но теперь она была полна решимости начать поиски их уже поблизости, в атмосфере русской народной святости, к которой она ревностно обратилась.
Именно в этот момент ей рассказали о великом святом, которого породил русский народ в XIX веке, но канонизации которого до сих пор не удавалось добиться. Речь шла о Серафиме Саровском – старце, монахе-затворнике, чудотворце, благословенном мистическими видениями[18]. Священный Синод отклонил предложение о его канонизации по каноническим причинам, но ревностные поклонники Серафима не оставляли новых попыток. Императрица загорелась этим делом, которое почувствовала своим, она использовала все свое влияние на мужа, чтобы тот оказал давление на решение Синода. Желанный результат был, наконец, достигнут, и официальная канонизация святого Серафима состоялась в июле 1903 года в присутствии императора, императрицы и всей царской семьи, в небольшом монастыре в Сарове, в котором святой старец почил, в том самом месте, где совершил он свои подвижнические подвиги.
В этом затерянном уголке необъятных российских просторов, в глуши бескрайнего леса, где старец в XIX веке делил хлеб с медведем, императрица впервые увидела подлинную «Святую Русь», настоящих русских крестьян, в пестрой одежде, с мозолистыми руками и ногами, обутыми в лапти – ногами, исходившими сотни или тысячи километров, чтобы принести новому святому смиренное возношение своих молитв за императрицу. Впечатление было незабываемым. Она видела чудеса, она чувствовала, как волна экстаза поднималась из этого человеческого моря, она пила из него с напряженной радостью от пребывания в полном общении с этим благословенным народом. И она сама внесла своей вклад в прославление этого почитаемого в русском народе святого! Она была права, вопреки всем этим «умствованиям чиновников в рясах»! И этого тоже она не забудет… И именно потому, что память об этом, очевидно, жила в ней, когда позднее она защищала Распутина от его противников, мы и упомянули здесь дело о канонизации Серафима Саровского.
Но еще более захватывающая радость была обещана ей. Новая беременность должна была стать исполнением ее желаний. Этот столь желанный сын, о котором она с таким жаром так долго молила, был ей, наконец, дарован ровно через год после церемонии канонизации. Как тут было не поверить в особую защиту по молитвам святого?
Увы, рождение долгожданного наследника произошло в тяжкий для империи час. Война с Японией была в самом разгаре и уже приняла гибельный оборот. Революционный натиск нарастал, беспорядки были повсюду. 1905 год начался под знаком надвигающейся катастрофы. Революция стояла у порога, и больше, чем на год, жизнь страны превратилась в отчаянную схватку с ней.
Стоит только представить, что довелось пережить за долгие месяцы муки и смертельных опасностей матери, склонившейся над колыбелью своего малыша и трепещущей за его жизнь, – жене, дрожащей за своего так горячо любимого мужа, который в любой момент мог взорваться на брошенных убийцами бомбах, – государыне, которая видела, как рушится столь дорогой ей идеал Святой Руси! И к тому же теперь для нее речь шла уже не об абстрактном идеале. С рождением сына она стала и в самом деле матерью для страны: в случае смерти императора она стала бы регентом. Теперь это было ее обязанностью – посвящать себя, хотя бы понемногу, делам государства, поддерживать своего обремененного заботами мужа, бороться, как львица, за будущее для своего сына. И что же она видела вокруг себя? Потоки крови, кровавую борьбу повсюду, не только в армии и на флоте; чиновники любого ранга тысячами погибали от рук убийц – вплоть до того, что назначение на высокий пост стало почти равнозначным смертному приговору. Одной их жертв стал зять императрицы, великий князь Сергей, муж ее сестры Елизаветы, и саму великую княгиню нашли тогда на окровавленном снегу, стоящей на коленях над оторванными и разбросанными конечностями своего убитого мужа… Сколько раз доводилось царице думать, что и ее саму ждет такая же участь? Нужно держать все это в памяти, чтобы понять всю глубину психологического потрясения, пережитого несчастной женщиной.
Осенью 1905 года императорская чета вместе с детьми была застигнута врасплох в летней резиденции в Петергофе всеобщей забастовкой железнодорожников, была изолирована от остальной страны, отрезана даже от столицы и отдана на милость орудий мятежного флота. Император согласился на проведение конституционных реформ. Императрица же видела в этом лишь вынужденную уступку, вырванное, вопреки святым национальным традициям, согласие на чудовищный, в ее глазах, союз мятежного дворянства с интеллигенцией.
И вот именно тогда и увидела она одного из тех Божьих людей, одного из представителей народной святости. Это было у великой княгини Милицы, когда царице его представили, 1 ноября 1905 года. В тот вечер император записал в своем дневнике: «Мы познакомились с Божьим человеком Григорием из Тобольской губернии».
Этим человеком был Григорий Распутин. Он предстал перед императорской четой в момент страшного кризиса, потрясшего всю страну. Некоторое время спустя он вернулся в свою сибирскую деревню, так и не повидав еще раз императрицу. Но Распутин произвел на нее глубокое впечатление. Она должна была часто вспоминать о нем – об этом простом крестьянине, увенчанном ореолом святости – в ту долгую и страшную зиму, разразившуюся после первой вспышки революции. Она должна была думать о нем и в наступившую затем весну, когда присутствовала рядом с мужем на церемонии открытия Государственной Думы – той Думы, в которой уж точно не было никаких «Божьих людей»…
Через несколько месяцев Распутин вернулся в Санкт-Петербург, и именно тогда его тень начинает выделяться в том мраке, который сгущался вокруг императрицы.
16 октября 1906 года император написал председателю Совета министров Столыпину следующее письмо: «Несколько дней назад я принял крестьянина из Тобольской губернии Григория Распутина, который принес мне икону святого Симеона Верхотурского. Он произвел на Ее Величество и на меня замечательно сильное впечатление – и вместо пяти минут разговор с ним длился более часа! Он в скором времени уезжает на родину. У него есть сильное желание повидать Вас и благословить Вашу больную дочь иконой. Я очень надеюсь, что Вы найдете минутку принять его на этой неделе; вот его адрес» (за этим следовал адрес у священника одного из столичных приходов)[19].
Как видим, это появление Распутина при дворе в конце страшного для монархии года мало походило на то, как появлялись там прочие «странники Христа ради», которых время от времени принимала у себя императрица. Мы уже говорили, что еще до своего появления при дворе он уже успел стяжать в столице славу нового святого, и не только в народных кругах: его принимали с энтузиазмом и уважением в Духовной академии. Императрица поговорила о нем со своим духовником – епископом и ректором этой академии, – который горячо рекомендовал ей Распутина как святого человека. Священник, который дал ему приют в своем доме, тоже был известным и уважаемым человеком; именно этот священник добился для Распутина аудиенции у императора. Поэтому не было ни малейшего повода для недоверия. Наоборот, в той экзальтации, в какой пребывали тогда все умы, царица была не единственной в своем ожидании чуда, которое может спасти Россию, и с мыслью, что этот новоявленный святой может стать столпом веры, дарованным русскому народу в час опасности, как это бывало в прошлом.
И ее пламенная надежда, казалось, сбылась; после страшного кризиса 1905 года наступило затишье. То, что революция была подавлена силами полиции, действием великого государственного деятеля, каким проявил себя Столыпин, – это то, чего императрица никогда бы не признала. Для нее спасение династии и страны произошло благодаря чуду, а посланником Провидения был «человек Божий». Кроме того, разве не говорил этот человек, на своем грубоватом языке, что бояться нечего, что планы мужей, желавших революции, будут сорваны Господом. Да, это был голос подлинного народа, мужика-богоносца, а прочих не стоило и слушать. Царицу даже раздражало то, как маневрирует Столыпин, пытаясь снискать поддержку у умеренных противников. Нет, не стоило вести переговоры с врагами национальной мистики. «Именно уступки погубили Людовика XVI», – любила говорить императрица. Нужно было лишь, считала она, держаться твердо, противостоять преходящей буре, после которой Святая Русь будет сиять еще ярче, чем прежде. Преподобный Серафим это предсказал – великие беды, после которых наступит благословенная эра, – и вот теперь святой мужик говорил то же самое. Вера в эти слова в императрице отныне горела денно и нощно. И так как он предсказал славное будущее ребенку, которому затем суждено было править, то только он один и мог спасти этого ребенка. Потому что ко всем несчастьям, обрушившимся на императрицу, добавилось еще одно, самое жестокое: ребенок, родившийся по ее молитвам, дитя чуда, оказался носителем неизлечимого заболевания, ежеминутно угрожавшего его жизни, и именно она, обезумевшая от горя мать, и была невольной причиной его страданий…
Мы не будем здесь описывать страшной тревоги императрицы у постели больного ребенка, потому что именно эта грань ее морального и психического состояния известна лучше всего и лучше всего понята. Те, кто встал на защиту ее памяти от недоброжелателей, уже успели подчеркнуть, что одной этой тревоги было бы достаточно, чтобы оправдать худшие из ошибок, которые несчастная мать могла совершить. У нее было бы право сказать: «Я обращаюсь ко всем матерям!» Но имелось в ней нечто, что было даже глубже, чем ее материнская страсть. Этот обожаемый ребенок был для нее не только плотью от ее плоти: она видела в нем живое воплощение идеала, о котором мечтала – идеала патриотического и религиозного, зажигателем которого он должен был стать в будущем. Обратим здесь внимание на то, что порой императрице приходилось наступать на горло даже собственной страстной любви к этому ребенку, когда на карту бывал поставлен сам идеал. Так позднее, во время Великой войны, она решилась даже разлучиться с ним, чтобы отправить его на фронт вместе с отцом, поскольку понимала, насколько присутствие маленького наследника рядом с императором будет благоприятно для морали и самого императора, и его войск. И в последние дни своей трагической жизни, когда царице пришлось выбирать во время заточения в Тобольске между мужем, которого от нее оторвали, чтобы увезти в неизвестном направлении, и бедным мальчиком, который был слишком болен, чтобы его сопровождать, – то именно от ребенка она оторвала и себя тоже, чтобы последовать за мужем, опасаясь, как бы его не заставили подписать что-либо унизительное…
Да, для нее, в то время, когда она открыла «человека Божьего», тот стал залогом спасения не только ее ребенка, но и мужа, которому всегда угрожала опасность, и всей страны, терзаемой революционной лихорадкой. Именно потому, что она увидела в этом человеке святого, она и доверила ему свою тревогу за ребенка, при том что все ее окружение не знало правды и долго даже не подозревало, что этот столь красивый и добрый мальчик страдает страшной наследственной болезнью. А тот факт, что Распутину удавалось смягчить болезненные приступы у ребенка (то ли с помощью магнетизма, то ли с помощью трав, рецепт которых только он и мог знать?), соединялся в восприятии императрицы с другими доказательствами мистической мощи, исходившей от Божьего человека: тот факт, что жизнь императора удавалось сохранять, что попытки покушений на него всегда вовремя пресекались, факт общего умиротворения страны, которая вступила даже в фазу бурного развития. Для императрицы, естественные причины всех этих событий не имели значения – заметна была лишь божественная защита, дарованная по молитвам избранника Божьего. Он один давал царице утешение, моральную поддержку, в которой она так нуждалась, и вскоре его присутствие стало для нее необходимым как залог безопасности и жизни для нее самой и всех, кто был ей дорог.
Несмотря на потребность в беседах с человеком Божьим, императрица не могла заставить его часто бывать во дворце. Кроме того, тогда слишком многие оказались бы в курсе его визитов, которые царица хотела оставить в тайне как слишком личные. Так установилась привычка, что она виделась с Распутиным не у себя дома, а у женщины, которая с некоторого времени стала ее близкой подругой, – у госпожи Вырубовой[20]. И это стало самой серьезной оплошностью, за которую царице пришлось потом себя корить, потому что именно эти встречи за пределами дворца и породили гнусную клевету. Кроме того, женщина, которую она выбрала в качестве доверенного лица, очевидно, мало годилась для этой роли; самое меньшее, что о ней можно сказать, это то, что ее наивность доходила до безответственности. Сам факт, что подобная особа была допущена к такой близости с государыней, можно объяснить лишь изолированностью царицы и тем недоверием, которым окатывало ее общество. Мы уже говорили, как презирала она мнение этого общества; теперь же она нашла удовольствие в том, чтобы бросить ему вызов. Теперь она была уверена в себе – как мать наследника, как государыня, отождествлявшая собственную идеологию с идеологией народных масс, которую не заботили те социальные слои, что этой идеологии не разделяли. Был, конечно, намек на браваду в том упорстве, с которым, сведя к строгому минимуму свои светские обязанности, она окружала себя отныне людьми, которые не имели никакого официального права на ее внимание и присутствие которых в ближнем кругу государыни возмущало общество.
В случае с госпожой Вырубовой можно привести печальные аналогии с примером друзей Марии-Антуанетты. Но надо сказать, что, помимо стремления выбирать людей по своему вкусу, не заботясь о том, что скажут завистники, тут было еще и проявление одной очень характерной для императрицы психологической особенности. Свой идеал – человека с сердцем, простым и чистым, возлюбленного Богом – она искала в людях, искренность которых ей казалась доказательством их чистоты. Интеллигенция, люди, «рассуждающие логически», всегда внушали ей недоверие. Она, кажется, так никогда и не поняла, что искренность так же легко может быть маской, как и благочестие, – и что интриганство и карьеризм могут скрываться под личиной простоты. И тут стоит выразиться определенно: чего больше всего не хватало императрице, так это таланта – столь необходимого правителям – уметь читать в глубине человеческих душ. Сама, очень верная и не переносящая фальши, она не умела различить фальшь, скрывающуюся под видом дружелюбия и откровенности. Вот почему она порой так сильно ошибалась в своих суждениях, пренебрегая искренней преданностью одних и отдавая свою симпатию другим – тем, в ком самый вульгарный карьеризм умел принимать вкрадчивый вид. Но в случае с тем узким кругом, который сформировался вокруг госпожи Вырубовой, превратившись вскоре в дружеский союз, на переднем плане всегда стояла религиозная потребность, мысль о том, что эти женщины, все горячие поклонницы Распутина, стали душами, преображенными святостью, сумевшими проникнуться ею под благодатным влиянием Божьего человека.
Мы не будем здесь вдаваться в обсуждение вопроса, не было ли у кого-то из этих женщин недозволительных отношений с Распутиным. Что здесь важно – так это то, что императрица в такое просто никогда не могла поверить. Для нее Распутин был святым, а все, что можно было против него сказать, было в ее глазах просто следствием дьявольской ненависти, которую внушала такая святость. Царице случалось говаривать людям, осмеливавшимся ее предостерегать, что им следует пойти покаяться и причаститься, чтобы стяжать благодать незамутненного зрения. Автор этих строк слышала из уст государыни такое рассуждение: «Вы, изучившая историю Церкви, как можете вы забывать, сколько святых подверглось гнусной клевете? Безжалостность врагов и нападки клеветников разве не будут лишь еще одним доказательством святости!»
Все это было следствием той изначальной неосторожности, о которой мы говорили: неосторожности погружения в атмосферу народной мистики без знания о темных и нездоровых началах, так же ей присущих. До сих пор царице приходилось иметь дело лишь с «простачками Христа ради», с их искренней верой. Она не знала о пропастях души, и потому, что ей самой мистическая чувственность была не известна, она и не могла разглядеть ее ни у Распутина, ни у некоторых его поклонниц. Она видела, что Распутин горячо проповедует, почитает святых, благоговейно причащается, что он бывает захвачен моментами экстатического вдохновения; сложная психология этого человека ей была недоступна, а мысль, что к психологии Распутина может примешиваться что-то нечистое, была для царицы попросту неприемлема. Как она могла заподозрить в Распутине последователя безнравственной секты – о которой имела лишь самые смутные представления, если вообще когда-либо слышала о ее существовании.
Правда и то, что среди голосов, довольно скоро поднявшихся против Распутина и того положения, которое он занял во дворце, были и весьма уважаемые люди – многие епископы и митрополиты Русской Церкви. Но никогда так и не произошло единодушного его осуждения – наоборот, некоторые из представителей высшего русского духовенства весьма его почитали… Так что человек, одержимый навязчивой идеей (а императрица была именно таким человеком), мог довольно легко заподозрить обвинителей в неискренности, вызванной завистью или подлыми интригами. И, кроме того, даже если эти обвинения казались царице просто искренними заблуждениями, разве сама она не была так уверена в собственной способности суждения, потому что оказалась права в деле канонизации преподобного Серафима? Что же касается разговоров в салонах Санкт-Петербурга или Москвы, то все это было для царицы лишь глупостями общества, неспособного понять святость и проецирующего на святого собственные пороки.
Стоит добавить, что в течение довольно долгого времени влияние на нее Распутина ограничивалось благочестивыми беседами и обменом мистическими мыслями, и даже вопрос не возникал о прямом вмешательстве в дела государства. И царь имел право с раздражением заметить, что не понимает, почему люди вмешиваются в то, что является всего лишь личным делом его семьи. Но наступил момент, когда императору были предъявлены доказательства скандальной стороны жизни Распутина, и Николай II решил запретить его присутствие во дворце. Вот тогда-то и произошло событие, которое навсегда утвердило суеверную веру императрицы в «Божьего человека». У маленького цесаревича, которому было тогда восемь лет, после падения началось внутреннее кровоизлияние, угрожавшее его жизни; когда пропала всякая надежда его спасти, произошло чудесное исцеление, которое приписывают вмешательству Распутина. С этого момента любое усилие поколебать в него веру императрицы стало совершенно бесполезным, и императору тут пришлось подчиниться воле жены, поскольку он знал, что для нее тут был и резон, и сама жизнь; даже если сам он, похоже, так и не вернул Распутину своего доверия и лишь терпел его со своим привычным фатализмом. Три года спустя, в первые месяцы Великой войны, еще одно похожее событие лишний раз утвердило слепую веру царицы: на этот раз госпожа Вырубова, ставшая жертвой железнодорожной аварии, была спасена, как полагали, совершенным Распутиным чудом. Как же тут было восторженной привязанности императрицы не достичь своего апогея? И произошло это ровно в тот момент, когда судьба страны снова была поставлена на карту в великом катаклизме войны, открывшем изнутри шлюзы революции. Именно тогда-то царица и начала пытаться изо всех сил влиять на решения царя, пытаясь заставить его следовать советам «Божьего человека».
До войны влияние царицы на государственные дела было незначительным – гораздо меньшим, чем то, которое оказывали жены стольких других монархов. И этот факт показывает в особенно неприглядном свете ту яростную кампанию, которая и до этого велась против Распутина, потому что ее нельзя было оправдать каким бы то ни было вредом, нанесенным общественному делу. Мы уже говорили, что все это было лишь предлогом, чтобы опорочить императрицу, а через нее – императора и весь государственный строй. То, что вначале было лишь салонными сплетнями, теперь стало общественным достоянием и превратилось в страшное оружие, используемое оппозицией, а за ее спиной – и революционными силами. Стоит особенно выделить роль, которую сыграла Дума в распространении злой клеветы. Факт, на который мало обращают внимание, состоит в том, что избирательная реформа, проведенная Столыпиным, чтобы усилить в Думе правые элементы, привела к непредвиденным результатам, допустив влияние на Думу общества, враждебно настроенного по отношению к императрице. Две первые, откровенно революционные, Думы, не имели ничего общего с салонами, кишащими злокозненными сплетнями. Но так как теперь многие члены Думы по своему рождению или через браки принадлежали к обществу, упивавшемуся такими слухами, то как раз в салонах они и собирали обильный урожай сплетен, которые затем повторялись, переиначивались и представали в виде неоспоримых свидетельств, чтобы стать предметом болтовни в коридорах Думы, а уже оттуда распространиться по всей стране. Кроме того, множество необдуманных предположений поступало прямо из салонов в кабинеты, от светских лиц к уличной толпе, и все это жадно схватывали на лету вожди революционного подполья, уже готовившие наступление.
До войны царица могла сама противостоять такой компании, встречая ее с высокомерным презрением. И люди должны были пасть весьма низко, чтобы поверить, что она стала любовницей Распутина – или даже, что она отдает ему своих дочерей, – на такие гнусности и нельзя было ответить ничем, кроме презрения. Клевета, доведенная до такой степени мерзости, просто уже не могла волновать императрицу, с ее сознанием собственной чистоты перед Богом и людьми. Но она недостаточно отдавала себе отчет в том, какие жуткие последствия эта ведущаяся против нее кампания может иметь в том деле, которое было для нее священно, в том, что касалось страны и образа правления. Она отождествляла собственную идеологию с идеологией народа и не слишком замечала, что в народе эту идеологию убивают как раз тем, что ее саму поливают грязью. И вместо того чтобы задобрить своих врагов во время великого кризиса, вызванного войной, она с головой бросилась в битву, впервые взяв на себя политическую роль переднего плана. Потому что теперь судьба страны была поставлена на карту еще острее, чем в 1905‑м, и она, государыня, была убеждена, что спасение возможно лишь здесь, в лице посланника Провидения, и что ее роль в том, чтобы его мнение было услышано.
Правда, степень влияния Распутина сильно преувеличена: его вмешательство свелось в итоге к нескольким назначениям, скорее второстепенного плана, тогда как большинство важных назначений было сделано безотносительно к его мнению. Но несомненно и то, что царица всегда с ним советовалась и сопротивлялась любому назначению, сделанному вопреки симпатиям Распутина. Этого уже было достаточно, чтобы списать на его ответственность все совершавшееся – вплоть до командования боевыми действиями! Только представьте себе картину, как истерическая женщина и почти безграмотный крестьянин склоняются над картой фронтов! И в самом деле нужно было, чтобы страну охватила эта волна безумия, чтобы люди смогли поверить такой очевидной ерунде. Но то, что на самом деле можно было зачесть императрице, что стало ее навязчивой идеей, которую она пыталась внушить императору, была ее вера в то, что только токи благодати, исходившие из Божьего человека, могут поддержать монарха с его непосильным бременем и что любой враг Распутина, каковы б ни были его политические взгляды, обязательно будет так же и врагом национального дела.
И в этом снова сквозь туман безумных фантазий просвечивала правда. Как бы мало ни была осведомлена царица о внутренней жизни страны, нервная экзальтация придавала ее интуиции особую остроту, помогая угадывать то, чего она не знала. Она чувствовала, хотя и не могла дать этому определение, как сплетается мощный заговор против государственного строя при бессознательном участии в нем огромного количества людей, не понимавших масштабов антидинастической кампании. Она чувствовала присутствие оккультных (и международных) сил, действующих в тени, за политическими программами, выглядевшими безобидными. И для нее, с ее экзальтированным мистицизмом, все это сводилось к борьбе темных сил с силами света. И залогом победы в этой борьбе было для нее присутствие человека Божьего, который однажды уже успокоил бурю и который успокоит ее снова. Для царицы в настоящий момент внутри этой бури сражения на фронтах были лишь эпизодом, окончательная победа на полях сражений была несомненна, поскольку являлась залогом будущего, и вот это-то будущее и не должно было быть скомпрометировано уступками слепым и нечестивым людям, которые не понимали того, что Бог приуготовил для Святой Руси. Отсюда советы о твердости, о непримиримости во внутренней политике, отсюда упреки, которыми пестрят ее письма к императору: «Помни, что он был единственным, кто поддерживал тебя и кто советовал принять главнокомандование армией…», «Помни, что без него все пропало бы – армия, и Россия, и мы… помни, что без него все рухнуло бы еще в прошлом году…»
Да, это была навязчивая идея. Но прежде, чем пожать плечами, стоит задуматься не только о патологическом состоянии несчастной женщины, но и о том, что ее почти иррациональное недоверие к некоторым советникам было интуитивным, что многие смутные предчувствия, обуревавшие ее, впоследствии страшным образом оправдались… Стоит задуматься о том, что именно чрезмерность несправедливой злобы в так давно ведущейся против нее кампании и вооружила ее презрением ко всем обвинителям и заставила повсюду видеть врагов, а свою роль рассматривать как уникальный долг: противостоять, если нужно, всему миру, ради победы священного идеала.
В прекрасной книге Пьера де Нольака о Марии-Антуанетте[21] есть поразительный пассаж об обвинительной речи Фукье-Тенвиля, в которой королева могла расслышать, сконцентрированными и искаженными, словно увиденными сквозь чудовищную лупу, столько обвинений, когда-то с легкостью брошенных ей – от нотаций «мадам Тетушек» до куплетов дерзких песенников.
Царице Александре не довелось выслушать подобной обвинительной речи перед революционным трибуналом – она выслушивала ее еще до революции в урагане ненависти, поднявшемся против нее во время войны, кульминацией которого стала самая гнусная, самая неправдоподобная клевета – о предательстве страны, которую она так страстно любила. А тот человек, который воплощал в ее глазах священный идеал, святость этой страны, был назван орудием такого предательства…
Автору этих строк довелось провести годы войны на фронте, где было видно, как растет и ширится, как снежный ком, эта жестокая клевета сначала в форме инсинуаций, вероломных аллюзий, а затем уже во весь голос… Можно лишь удивляться глупости тех, кто мог в это верить. Теперь, когда советское правительство опубликовало столько документов о подготовке революции, хорошо видны те тайные винтики, которые были пущены в ход для подготовки громоподобного обвинения, которое должно было нанести смертельный удар царскому режиму. И в ту ночь, когда Распутина заманили в засаду и застрелили как собаку, началась страшная трагедия, которая закончится двадцать месяцев спустя в окровавленном подвале Ипатьевского дома в Екатеринбурге.
До самого конца императрица могла говорить себе, что была права. Разве она не утверждала всегда, что «Божий человек» был залогом спасения, что без него все погибнет – империя, династия, все, кто ей дорог? И в ходе тех жутких месяцев, когда она делала последние шаги, взбираясь на свою Голгофу, сколько раз довелось ей вспомнить о письме, которое Распутин написал императору при объявлении войны: «Грозная туча над Россией: беда, горя много, просвету нет, слез-то море, и меры нет, а крови? …Знаю, все хотят от тебя войны, и верные, не зная, что ради гибели. Вот Германию победят, а Россия?.. Не было от веку горшей страдалицы, вся тонет в крови великой, погибель без конца, печаль».
Да, это был один из тех порывов ясновиденья, которые порой охватывали Распутина и давали основания той вере в него, которую он возбуждал в людях. Мы уже говорили, что, да, человек этот часто падал ниже некуда, но порой мог быть и великим.
Для России трагедия, начавшаяся двадцать два года назад, еще не окончена. Но уже начинается пересмотр взглядов, ослепленных страстью или неведением. Образ царя Николая II, на которого тоже вылили столько клеветы, уже начинает обретать ореол почитания, которое, вероятно, приведет к канонизации. Образ царицы рядом с ним по-прежнему остается померкшим. Но уже начинают понимать, что если ее и можно в чем-то упрекнуть, то лишь в чрезмерно ревностном стремлении к идеалу, который был так же и идеалом части русского народа и будет им и впредь. Ее ошибки, ее неосторожность проистекали лишь из горячей веры, просто неверно направленной и пробудившейся в тот момент, когда мечты разбились о печальную действительность! Среди тех, кто преследовал ее своей ненавистью, кто изливал на нее потоки грязи, – кто сможет предстать перед судом потомков с более возвышенным челом и более чистой совестью, чем у нее?
Что же касается крестьянина, ставшего орудием судьбы в одной из самых страшных трагедий истории, его личность кажется загадочной лишь тем, кто не знает глубинных течений народной жизни, тех бездн, в которых цветущие луга подлинной святости порой соседствуют с терниями первобытной жестокости. И в отношении Распутина тоже начинается пересмотр прежних мнений, ведущий иногда к неожиданным выводам. Автору этих строк довелось годы прожить среди русских людей, склонивших головы под игом советской власти; и ей доводилось слышать странные слухи, передаваемые шепотом: «Конечно, Распутин, очевидно, был святым, потому что все его предсказания сбылись. Все наши беды от того, что мы не смогли его понять. И лишь одна царица-мученица принимала его слова всерьез…»
Роль священного мужика еще не сыграна до конца. Потому что его загадка – это загадка самой России.