«…Меня арестовали 14 ноября 1923 г. вместе с несколькими сотнями других католиков. Со мной обращались с особой суровостью из‑за моего прежнего положения при дворе, а еще оттого, что видели во мне важную персону, эмиссара Рима. Меня обвиняли в частной переписке со Св. Отцом! После семи месяцев предварительного заключения меня выслали в Сибирь, в Иркутскую тюрьму, где я провела три года в одиночной камере. Отцу Амудрю удалось мне сообщить, что он получил относительно меня положительный ответ и что я была принята в монастырь второго ордена в Риме. Для меня это стало огромной радостью, что дала мне силы переносить длительное заключение сначала в Иркутске, затем на острове Соловецком, куда меня перевели в 1928 г. и где я пробыла еще три года. На Соловках я имела счастье, хотя бы и тайком, получить духовную помощь благодаря владыке и католическим священникам, находившимся в заключении на этом ужасном острове.
Меня освободили в январе 1932 г. по ходатайству Максима Горького, коммунистического писателя, знавшего меня по моим литературным и научным работам, на которые он ссылался, чтобы добиться моего освобождения под тем предлогом, что меня можно было использовать. Под этим предлогом мне даже позволили через несколько месяцев вернуться в Санкт-Петербург (ставший Ленинградом!). Я с радостью снова повидалась с отцом Амудрю. Мне казалось невозможным покинуть Россию из‑за преследований, которым я подвергалась даже после моего освобождения, и ностальгия по моему религиозному призванию казалась безнадежной. Отец Амудрю порадовал меня тем, что я смогла вступить в семью доминиканцев, будучи принятой в Третий орден. Это произошло в день св. Доминика, 4 августа 1933 г., в большой тайне, так как отца Амудрю уведомили, что за всяким приемом в Третий орден последуют ужасные репрессии, вплоть до смертной казни. Я приняла имя Екатерина, призвав защиту св. Екатерины Сиенской.
Через месяц я узнала, что мой брат, эмигрировавший в Берлин после революции, ходатайствовал о том, чтобы мне дали право уехать из России; он уже выплатил большую сумму, которую советские бандиты требовали в качестве выкупа. Отец Амудрю сразу же снова написал Генералу Ордена с просьбой о содействии, но он ответа не получил до моего отъезда, разрешенного после шести месяцев настоятельных обращений. Я смогла, наконец-то, уехать 1 марта; мне заявили, что меня арестуют на границе, но в последний момент меня пропустили.
Уже неделю я нахожусь у моего брата в Берлине. Единственное мое желание, единственная цель моего существования – отдать мою жизнь в распоряжение Церкви и ордена св. Доминика. Я смиренно жду приказов, которые мне изволят дать. Если я не могу надеяться быть принятой во Второй орден потому, что я слишком стара (мне 54 года) для поступления в монастырь, возможно, я могу надеяться, что орден пожелает использовать меня в каком-нибудь другом качестве, найдя применение моему знанию нескольких языков, моему знанию Русской церкви, опыту редактирования и перевода. Единственная радость для меня – быть всегда и всюду смиреннейшим членом семьи св. Доминика.
Берлин, Кантсштрассе, 30
(Curriculum vitae, с. 11–12)
Арест
В конце 1923 – начале 1924 г., в разгар НЭПа, который часто представляют как период передышки между военным коммунизмом и сталинской коллективизацией (что частично верно для экономики, но не для идеологии), ГПУ арестовало 62 русских католиков восточного обряда; 26 из них в – Петрограде, 35 – в Москве, 1 – в Киеве[1].
«Сотни других католиков» – не преувеличение, просто это следует понимать как растянутый во времени процесс, происходивший в разных местах. Арест Юлии Данзас и других русских католиков в Москве и Петрограде вписывался в антирелигиозную политику, проводимую Троцким и Лениным, уже жестокую по отношению к представителям православия, включая патриарха Тихона.
С 21 по 26 марта 1923 г. в Москве происходил процесс над экзархом католиков восточного обряда Леонидом Фёдоровым, а также католическим архиепископом Петрограда владыкой Цепляком, владыкой Будкевичем[2] и 14 другими католическими священниками, обвиненными в контрреволюционной деятельности (т. е. в сопротивлении созданию «приходских комитетов», обязанных заключать договоры с государством, изъятию ценных предметов, запрету катехизации детей и в проведении литургии на дому). Горький писал Ромену Роллану 21 апреля 1923 г.: «Я не один раз писал моим друзьям-вождям о гнусности и глупости этих подготовок к убийству Будкевича, Цепляка и патриарха Тихона». Обвинение представлял Николай Крыленко – будущий генеральный прокурор в громких московских процессах[3]. Епископы Цепляк и Будкевич были приговорены к смертной казни. Первому из них под давлением общественного мнения на Западе (во Франции этим занималась Лига прав человека, Эдуард Эррио, кардинал Мерсье) наказание смягчили до 10 лет заключения, а Будкевич был расстрелян в Святую субботу, 31 марта[4]. «Он известен как первый католический мученик, ставший жертвой преследования большевиков»[5]. О. Леонид был приговорен к 10 годам тюремного заключения, а затем освобожден в апреле 1926 г., благодаря ходатайству Екатерины Пешковой, возглавлявшей политический Красный Крест; Фёдоров был снова арестован в августе и приговорен к трем годам лагерей на Соловках, где встретил Юлию. Он умер в ссылке в Кирове (Вятке) 7 марта 1935 г., после того как еще несколько раз был интернирован. Некролог на его гибель вышел в журнале «Russie et chrétienté» (№ 2, апрель 1935 г., с. 95–96) за подписью «Русский», но можно считать его вероятным автором Юлию, так как некоторые подробности – такие, как католическая часовня в Петрограде «на дальней улице» – могли быть известны лишь ей:
«Первый год заключения прошел в московских тюрьмах. Затем владыку Фёдорова увезли в „концентрационный лагерь“ на Соловках, на Белом море. Через четыре года его оттуда забрали, чтобы отправить в ссылку на север России, в полной моральной изоляции, в самых суровых условиях существования. С тех пор единственными изменениями в его жизни были перемены мест ссылки по указаниям его преследователей. Его здоровье было подорвано лишениями и страданиями, в конце концов наступившая смерть освободила его из рук людей.
„Euge, serve bone et fidelis… intra in gaudium Domini tui“[6].
У владыки Фёдорова были лишь две страсти: Церковь и родина, которую он хотел вернуть в Церковь. Он посвятил им всю свою жизнь, и его жертва была принята; эта жертва была одним из камней, заложенных в основание Католической церкви России, которая никогда не забудет имя одного из своих славных исповедников».
Затем пришел черед группы московских русских католиков, которые были арестованы между 12 и 16 ноября 1923 г.: девять сестер-доминиканок с их настоятельницей Анной Абрикосовой, отца Николая Александрова и Владимира Балашова (родился в 1880‑м, расстрелян в 1937 г.) – главного редактора журнала русских католиков, учеников Вл. Соловьёва, «Слово истины», выходившего с 1913 по 1918 год. Вторая волна арестов прокатилась в марте 1924 г.[7]:
«Всех нас обвинили в том, что мы поддерживали отношения с международной буржуазией, которая под руководством и командованием Святого престола вела кампанию против советской власти и собиралась вторгнуться с оружием на советскую территорию. […] Мать Абрикосову обвинили в том, 1) что она вела подпольную переписку с иностранцем по дипломатическим каналам; 2) в связях с Папской миссией [помощи голодающим] и использовании ее ресурсов; 3) в том, что она вела подпольную школу для детей русских католиков и входила в доминиканскую общину, также подпольную»[8].
Юлия Данзас четыре раза навещала о. Леонида в московской тюрьме. По его совету, а также по совету отца-доминиканца Амудрю, она собиралась тайно покинуть страну, даже достала себе парик, но была арестована в ночь с 17 на 18 ноября 1923 г. по шифрованному телеграфному приказу «Тайного отдела ОГПУ Москвы», посланному 16 ноября 1923 г. в петроградское ГПУ:
«…считаю необходимым в самом срочном порядке (ранее, чем до них дойдут слухи о ликвидации в Москве) произвести самые тщательные обыски. […] Необходимо обнаружить и арестовать гр. ДАНЗАС Юлию Николаевну (сестра Иустина), так как она является одним из серьезных руководителей, а также держала связь с экзархом ФЁДОРОВЫМ. […] Сообщите срочно в копиях добытое путем обыска»[9].
Москва телеграфирует в Петроград о том, что следует искать при обыске: «…разного рода письменные связи с другими городами, заграницей, экзархом ФЁДОРОВЫМ, разного рода вырезки из газет о фашистском движении, церковном движении, гонениях на католическую церковь».
Квартиру Юлии Данзас обыскали 17 ноября, но священных сосудов не нашли, они были спрятаны в дровах.
В то же время, что Юлия Данзас, были арестованы о. Иоанн Дейбнер и пятеро других людей, а еще через день – о. Алексей Зерчанинов (1948–1933), назначенный в 1908 г. кардиналом Гаспарри «главой миссии священников и мирян греко-славянского обряда, которые живут в русской империи и подчиняются лишь Папскому Престолу».
Юлию Данзас допрашивали о трех документах, написанных ее рукой и найденных у Анны Абрикосовой: «Директивах Парижского епархии священникам»[10], речи папы «Моя беседа с секретарем Петроградского совета» (по поводу закрытия церкви Схождения Святого Духа и о письме Л. Фёдорову о «бабьем бунте» – демонстрации 2000 католических прихожанок Петрограда в мае 1923 г. против договора, который власти требовали прихожан (именуемых «гражданами») подписать[11].
Ю. Данзас отказалась назвать членов католической общины, «дабы не навлекать подозрения на неповинных людей». Протокол ее допроса от 2 января 1924 г. был опубликован в 1988 г. (Минувшее. № 24). Мы привели основное из него в главах IV и V. Юлию обвинили в «активном участии в работе ленинградской контрреволюционной организации, распространении контрреволюционных листовок[12] и организации контрреволюционных кружков» и осудили на основании статьи 61 Уголовного кодекса 1922 года[13]. Слово «контрреволюционный» здесь равносильно слову «католический», тем не менее оно давало право на статус «политического заключенного», что в начале двадцатых годов еще гарантировало некоторые послабления. Из 56 русских католиков восточного обряда, обвиненных в контрреволюционной деятельности, 16 были приговорены к 10 годам заключения (среди них Юлия Данзас, о. Иоанн Дейбнер, К. Подливахина, Д. Крючков, А. Абрикосова), девятерым дали сроки тюремного заключения от пяти до восьми лет, а 22 человека приговорили к ссылке в Сибирь или Туркестан[14]. Всего двое из осужденных (из них Юлия, как мы увидим ниже, благодаря Екатерине Пешковой и Горькому) выживут в тюрьме или ссылке.
Обо всем времени, когда Юлия Данзас была лишена свободы (с ноября 1923 г. до конца января 1932 г.), она оставила в 1935 г. ценное свидетельство – книгу «Красная каторга. Воспоминания узницы в Стране Советов», которая является настолько важным историческим документом, что мы публикуем ее полностью во второй части. Это первое свидетельство женщины о ГУЛАГе, и здесь оно будет дополнено другими воспоминаниями.
Через месяц после ареста, 20 декабря, Юлию перевели в Москву вместе с двумя униатскими священниками и тремя мирянками-католичками. Переезд длился три дня, сначала в одном вагоне с проститутками, потом с уголовниками. Юлия провела около шести месяцев в трех московских тюрьмах, одной из которых была внутренняя тюрьма ГПУ на Лубянке, в полной изоляции, без книг, без бумаги. После вынесения приговора без суда началось нескончаемое путешествие в переполненных вагонах с проститутками и бандитами, долгие остановки в тюрьмах пяти городов по этапам и, наконец, прибытие в Сибирь, в иркутскую тюрьму. Сначала Юлия ехала в обществе нескольких сестер доминиканского Третьего ордена, одной из которых была сестра Екатерина (Абрикосова). После Свердловска (Екатеринбург) с ней оставались только сестра Роза Сердца Марии (Галина Енткевич) – польская дворянка, родившаяся в 1896 г., – и сестра Агнесса (Елена Васильевна Вахевич, родившаяся в 1892 г. в Москве).
В иркутской тюрьме, рассчитанной на 1000 заключенных, их находилось 5000. Вначале Юлию направили в Губернскую инспекцию мест заключений, которой руководил бывший уголовник. Иногда, если охранник был к ней расположен, он разрешал ей по дороге зайти в церковь[15]. Юлия давала уроки заключенным, сестра Роза была машинисткой и стенографисткой, а сестра Агнесса занималась «ликвидацией неграмотности». При этом отношения этих двух московских сестер с петроградской «ученой дамой» были сдержанными, даже неприязненными[16]. Вскоре политические заключенные подверглись строжайшему режиму содержания в одиночной камере. Тем не менее Юлия сохранит «прекрасные воспоминания» о трех-четырех годах, проведенных в такой камере, как сообщает кардинал Тиссеран (глава VIII): именно там у нее была возможность, которой она была лишена в петроградской общине Святого Духа, – быть «наедине с собой» и Богом. Она пишет и сразу уничтожает «Ночные письма»*. Через Екатерину Пешкову она получала положенные политзаключенной анонимные пожертвования в 8–15 рублей (в 1925–1926) и передачи с бельем или одеждой. В начале 1927 г. Юлия Данзас заболела цингой, свирепствовавшей в тюрьме; ее сочли мертвой. Как ни странно, начальник местного ГПУ, узнав об этом, послал ей лекарства и велел протопить ее камеру: «Я полагаю, что прежде, занимаясь благотворительностью, я, возможно, помогла кому-нибудь из его родственников или друзей». 2 января 1928 г. Юлия написала Екатерине Пешковой, что у нее выпали зубы, что она страдала от воспаления десен и кишечника и хотела бы иметь зубные протезы, стоившие 70 рублей, но у нее не было никаких средств[17]. Весной 1928 г. Юлия узнала, что ее переводят на Соловки, чтобы разгрузить переполненные тюрьмы. Туда она прибыла в начале сентября после четырех месяцев путешествия «по этапам».
Соловецкий лагерь
Соловецкий лагерь был первым концентрационным лагерем (официальное название), открытым новой советской властью в 1923 г. в монастыре, закрытом в 1920 г. на острове в Белом море. Этот монастырь прославился своим длительным «стоянием» против реформ патриарха Никона в XVII веке (семь лет осады). В 1937 г. Юлия упомянет Соловецкий монастырь в одной из своих рецензий для журнала «Россия и христианство»[18].
«Автор предполагает, что в конце XVI века монастырь был окружен крепостными стенами именно для того, чтобы служить тюрьмой. Это недооценка роли славного монастыря в течение веков как первопроходца христианской цивилизации в этих диких местах и как аванпоста Христианского государства среди языческого населения. Такая авангардная роль делала его объектом многих нападений, и в период, когда вокруг монастыря воздвигли каменные крепостные стены, это было единственное средство защититься от набегов; эти стены позволили ему выдержать несколько осад, знаменитых в истории России. Что же до государственных узников, которых иногда привозили туда, их всегда было немного, да и не о них думали, сооружая укрепления монастыря. Между прочим, положение этих узников не было таким уж страшным, как можно предположить, судя по книге Колчина[19], на которой основывается автор. Многие из этих узников были высокопоставленными господами, прибывавшими в монастырь со своей свитой, со своей мебелью и даже с серебряной посудой; в архивах монастыря хранились забавные подробности об их ссорах с монастырскими властями, об их застольях, зачастую обильных, и т. д. Даже если предположить, что такой привилегированный режим имел место редко, невозможно хоть как-то сравнивать эту древнюю тюрьму с разнородными нравами и настоящим адом, созданным в 1923 г. в этих старых стенах для десятков тысяч несчастных».
Начиная с 1923 г. лагерь быстро занял весь остров (246 кв. км.) и другие острова этого архипелага в Белом море, а затем распространился и на «континент». «Население» лагеря насчитывало 65 000 человек, а в 1931 г. – 71 000 человек, из них 3240 женщины[20]. Туда в начале двадцатых годов отправили большинство «политзаключенных» (представителей интеллигенции, ученых, священнослужителей, социалистов и т. д.), а также уголовников. Режим политзаключенных вначале был относительно привилегированным, но ему на смену пришло желание сломить заключенных морально и физически. В главе III, 2 «Архипелага ГУЛАГа» описан этот печальной памяти лагерь, известный истязаниями «виновных», на основании свидетельств немногих, которым удалось сбежать, ранее не опубликованных или опубликованных за границей.
У Юлии Данзас почти отказали ноги и было больное сердце, поэтому вначале ее поставили на «канцелярские и статистические работы»: счетоводом и библиотекарем «музея», устроенного в церкви старинного монастыря[21].
Юлия встретила на Соловках четырех сестер из московской общины Анны Абрикосовой, поселившихся в той же камере, в частности, сестру Екатерину Балашову («святая душа») и сестру Имельду Серебряникову, заведующую женским диспансером, которая по своей должности могла освобождать заключенных от работ сроком на три дня, не спрашивая мнения врача. Юлия упрекала ее за осторожность и считала такой же авторитарной, как и мать Екатерина (Абрикосова)[22]. Через две недели она попросила вернуть ее в общий барак. От московских сестер она узнала о присутствии на Соловках о. Леонида Фёдорова. Но сестра Имельда, которая имела право выбирать заключенных, сопровождавших ее на мессу (разрешенную до декабря 1928 г.), всего один раз позволила Юлии там присутствовать. В январе 1929 г. о. Леонид попросил разрешения посетить музей, где работала Юлия, и смог говорить с ней в течение трех часов. Экзарха мучило, что он не сумел выполнить своей миссии. Он спросил, были ли у Юлии трудности, на что та ответила:
«Да, отче, но эти трудности знакомы и вам, сомнения и горечь. Они случались со мной иногда и в Петрограде, а сейчас они словно улетучились. После прибытия в Иркутск мною овладели величайшее внутреннее спокойствие и ясность»[23].
Юлию Данзас вскоре обвинили в «саботаже», так как она отказывалась «давать антирелигиозные объяснения группам заключенных, которых водили в музей ради этого»[24]. Ее перевели на остров Анзер, где было особое отделение лагеря. Там она тяжело заболела, и через три месяца ее перевели на главный остров. На этом острове, куда заслали группу католических священников, по большей части поляков, Юлия могла получить «духовную поддержку» (скорее всего, имелась в виду возможность причащаться) от владыки Слосканса, о чем она с признательностью пишет в автобиографии. Владыка Болеслав Слосканс (1893–1981) – латыш по происхождению, назначенный викарием церкви Святой Екатерины в Петрограде в 1919 г. и рукоположенный епископом д’Эрбиньи в Москве в 1926 г., – был арестован в сентябре 1927 г., сослан в лагерь на Соловецких островах, где оставался с 1927 по 1930 г.; с 1930‑го по январь 1933 г. он пробыл в сибирских тюрьмах, а затем его обменяли на советского шпиона в Латвии. В своем «Тюремном дневнике» он упоминает среди заключенных, чье положение было ужасным, «аристократок», к которым, несомненно, принадлежала и Данзас[25]. Юлия имела также однажды (после Анзера) возможность исповедоваться у о. Новицкого[26] из Абрикосовской общины, арестованного 16 ноября 1923 г., а в 1928‑м тайно рукоположенного в священники восточного обряда епископом Болеславом Слосканом.
Как только Ю. Данзас выздоровела (несмотря на отсутствие лекарств и тесноту в больнице для заключенных), ее направили в статистическую контору. Она сотрудничала в газете острова «Соловецкие острова», издаваемую заключенными из интеллигенции, которые печатали стихи или этнографические исследования. Юлия опубликовала две статьи, подписанные ее обычным псевдонимом Юрий Николаев.
Первая статья, «Старая книга на Соловках»[27], повествует об истории библиотеки Соловецкого монастыря, сгоревшей до основания в пожаре в 1923 года. В монастыре хранились ценные документы; некоторые из них свидетельствовали о проникновении латинско-католического влияния, но «интеллектуальный багаж» монахов был весьма слабым, и, хотя монастырь имел большое религиозное и экономическое влияние, он не играл никакой роли в культуре (подразумевается, в отличие от крупных монастырей на Западе).
Во второй статье «Соловецкий Абеляр»[28] говорится о преподобном Феодорите Кольском (1481–1571) – просветителе лопарей (саамов), – окончившем земной путь в Соловецком монастыре; это житие было написано Андреем Курбским – его духовным сыном, оппонентом Ивана Грозного.
О пребывании Юлии Данзас на Соловках мы располагаем воспоминаниями других заключенных, что позволяет перекрестно сравнивать их свидетельства. По нашим сведениям, первым из них являются воспоминания психиатра и богослова Ивана Михайловича Андреевского (или Андриевского, 1894–1976), помещенного в Соловецкий лагерь за участие в «Братстве святого Серафима Саровского»[29]. Являясь противником декларации лояльности советской власти патриарха Сергия (1927), он принадлежал к «Катакомбной церкви», о которой, оказавшись в эмиграции, напишет несколько книг. После освобождения Андреевский эмигрировал во время войны: Латвия, Германия, затем Соединенные Штаты, где он преподавал богословие и литературу в Свято-Троицкой духовной семинарии Русской заграничной православной церкви в Джорданвилле под фамилией Андреев. Его воспоминания о Соловецком лагере появились в выходящем дважды в неделю русском пронацистском еженедельнике в Берлине «Новое слово». В качестве врача Андреев был отправлен в лагерь сурового режима на острове Анзер, где были собраны 32 католических священника[30]. Там Андреев встретил Юлию Данзас, с которой был знаком ранее, но приведенные им биографические сведения не отличаются точностью:
«Мой приезд совпал с освобождением, точнее с отъездом с этого острова сурового режима и возвращением на Соловки двенадцати заключенных. Все эти освобожденные уже были полутрупами. […] Среди освобожденных была одна психически больная, Юлия Николаевна Д., получившая степень доктора исторических и филологических наук в Сорбонне, бывшая фрейлина императрицы. Одно время она была председателем Дома ученых в Ленинграде. Вскоре после казни Лазаревского и Таганцева[31] ее отправили на Соловки, где она работала в Музее при Соловецком обществе краеведения. Затем ее послали на остров Анзер, где она работала прачкой. Там я нашел ее на грани психического расстройства. Мне удалось вытащить ее из этого ада как психически больную. Это было нелегко, поскольку на Соловках не было психиатра, а начальство считало всех психически больных симулянтами. Их сажали в карцер или отправляли на Секирную гору, самый страшный карцер на Соловках, где они умирали»[32].
Дмитрий Лихачёв (1906–1999) – будущий член Академии наук, осужденный вместе с Андреевым, – был помещен на Соловки с 1928 по 1931 год. Если биографические данные о Юлии Данзас взяты у Бурмана, на которого он ссылается, то портрет ее основан на личных впечатлениях:
«Писать о Ю. Н. Данзас как-то особенно трудно. Она была сложным человеком, и не в том смысле, который вкладывается в это понятие сейчас (т. е. „не очень хороший“), а в смысле буквальном: ее душевная жизнь была под покровом нескольких культурных наслоений. С одной стороны, аристократическое происхождение и положение статс-фрейлины императрицы Александры Фёдоровны. С другой – доктор Сорбонны, автор исследований по религиозным вопросам. С одной стороны, постоянно взыскующая истины, мятущийся религиозный мыслитель, а с другой – крайне нетерпимая католичка, как бы познавшая всю истину, в спорах с православными или с католиками других направлений, готовая даже на Соловках с некоторым высокомерием относиться к страданиям многочисленного православного духовенства, даже писать в лагерной прессе о существовании инквизиции в православной церкви, тем самым фактически помогая антирелигиозной пропаганде. С одной стороны, изысканно воспитанная, а с другой – постоянно вступавшая в конфликты с соседями и одновременно находившая общий язык с Горьким. […] Я помню ее немощной пожилой женщиной, ходившей на работу с посохом в черном, деревенского покроя полушубке. […] На Соловках за работой над газетами она постоянно тихонько напевала себе под нос католические молитвы, но при этом не выпускала изо рта самокрутку, вставленную в длинный мундштук. […] Она все могла, все стоически переносила. Никто не ведает, сколько она знала, сколько помнила интересных людей, но живого непосредственного обаяния, столь необходимого для общения с молодежью на Соловках, у нее не было. […] Железный, но замкнутый характер Ю. Н. Данзас по-своему вызывал восхищение»[33].
Имеется еще одно свидетельство – писателя Бориса Ширяева[34], который показывает Юлию Данзас несколько романтично и не совсем точно. Он не имел возможности с ней поговорить и передает то, что ему рассказывали заключенные, входившие в состав театральной труппы лагеря, в которой он участвовал. Посвященная Юлии глава называется «Фрейлина трех императорских высочеств» (что уже неверно), она не появляется там под своим именем, а называется «баронессой», «старой святошей» (так ее прозвали заключенные), «старой дамой» (так ее называл Ширяев, который также именует свою героиню «баронессой»), носящей «всем известное в России имя». Однако местами портрет выглядит достоверным:
«Нарастающее духовное влияние баронессы чувствовалось в ее камере все сильнее и сильнее. Это великое таинство пробуждения человека совершалось без насилия и громких слов. Вероятно, и сама баронесса не понимала той роли, которую ей назначено было выполнить в камере каторжного общежития. Она делала и говорила „что надо“, так, как делала это всю жизнь. Простота и отсутствие дидактики ее слов и действия и были главной силой ее воздействия на окружающих»[35].
Когда во время эпидемии никто не хотел добровольно ухаживать за тифозными больными, «баронесса» вызвалась сама, сказав, что она «работала три года хирургической сестрой в царскосельском лазарете» (чего на самом деле не было), и ее примеру последовали несколько женщин (но «среди них не было ни одной из „обособленного“ кружка, хотя в нем много говорили и о христианстве, и о своей религиозности»). «Баронесса» работала днем и ночью, работала так же тихо, мерно и спокойно, как носила кирпичи и мыла пол женбарака. С такою же методичностью и аккуратностью, как, вероятно, она несла свои дежурства при императрицах. Затем автор придумал романтический конец – «баронесса» заразилась тифом и умерла, до самого своего конца помогая другим: «Господь призывает меня к Себе, но два-три дня я еще смогу служить Ему. […] Они стояли друг против друга. Аристократка и коммунистка [начальница санитарного отдела лагеря]. Девственница и страстная, нераскаянная Магдалина»[36].
Бурман рассказал о случае с проституткой по прозвищу Смык, больной туберкулезом и отъявленной богохульницей, которую Юлии удалось подготовить к смерти, хотя она сама была слаба[37].
В конце сентября 1931 г. Юлию Данзас перевели на «материк», на ст. Медвежья Гора, в отдел статистики управления строительством Беломорско-Балтийского канала, – «обман[а], который стоил 300 000 человеческих жизней»[38]. Ее поселили в бараке с единственным окном, где теснились 400 заключенных; из них три четверти составляли уличные женщины.
Ходатайство Горького. Освобождение
Горький посетил Соловецкий лагерь в июне 1929 г. в ходе советской операции контрпропаганды, последовавшей за свидетельствами беглецов с Соловков – Созерко Мальсагова и Юрия Безсонова. Он с удивлением встретил там Юлию Данзас. Эта встреча была описана Андреевым еще в одной статье:
«При мне произошла следующая сцена. Горький прибыл в музей Соловецкого общества краеведения (СОК). Среди заключенных-сотрудников музея он с удивлением увидел Юлию Николаевну Данзас. Бывшая фрейлина императрицы, доктор истории Сорбонны, Юлия Николаевна какое-то время была председателем отделения Дома ученых на Таврической улице в Петрограде (после казни прежнего председателя этого отделения, академика Лазаревского). Известно, что Горький был заведующим Дома ученых и КУБУ (Комиссии по улучшению быта ученых). Он хорошо лично знал Ю. Н. Данзас.
– Юлия Николаевна! Вы здесь?
– Да, я здесь!
– На сколько лет?
– Пожизненно.
– Не может быть. Юридически максимум – десять лет (в 1929 г. в СССР еще не было приговоров на 25 лет).
– Так написано в моей карточке – пожизненно.
– Не может быть! Принесите ее карточку, – потребовал он у представителя администрации. Принесли карточку. Там действительно было написано „Пожизненно“, причем большими буквами и подчеркнуто.
– Это какое-то недоразумение, – сказал Горький смущенно. – Я выясню!
Он что-то записал в своем блокноте, пожал ей руку, пообещал помочь.
На следующий день, то есть еще даже до отъезда Горького, Ю. Н. Данзас срочно „исключили“ из музея и отослали на дисциплинарный остров Анзер. Прачкой!»[39].
Если подлинность этого диалога нам представляется сомнительной, то ходатайство Горького было вполне реальным, а удивление – вполне искренним, так как в 1925 г. он спрашивал у своей жены Екатерины Пешковой:
«Не знаешь ли чего-нибудь о судьбе Юлии Николаевны Данзас, арестованной еще в 23 г. по делу католической миссии? В ноябре 1924 г. она находилась в лагере „Лак“ Иркутск. губер. Это очень милая душа, автор весьма умных, интересных книг. Я ее лично знаю; контрревол[юционеркой] она не может быть. Она перешла в католичество и постриглась в монахини под именем сестры Иустины.
Будь добра, разузнай о ней!»[40].
В 1926 г. Горький писал Ольге Форш (бывшей теософке), что, к сожалению, не может ей послать вышедшую в Харбине брошюру о философе Николае Фёдорове, но что она была у Данзас [до ее ареста][41].
После поездки в Соловецкий лагерь Горький опубликовал путевой очерк (он стал последней частью сборника «По Союзу Советов»), где прославлял перевоспитание трудом, благодаря которому тюрьмы могут когда-нибудь исчезнуть… Горький был певцом труда, пусть даже принудительного, как школы дисциплины и организации энергии. Его осуждали (за рубежом, затем в среде диссидентов, а позже и в Советском Союзе во времена Горбачёва) за то, что он поверил в «потемкинские деревни», приготовленные к его приезду (чистые общежития, читальня, где заключенные читали газеты, перевернутыми вверх ногами!), и т. д. В действительности все было не так просто. Имеются свидетельства заключенных о том, что Горький добился возможности пройтись по лагерю без официального сопровождения и что он видел и слышал многое, о чем не рассказал. Чемодан с путевыми заметками был у него украден и возвращен из ГПУ через два месяца, а от записей остался один пепел. Предупреждение было понято[42]. Конечно, Горькому дороже «нас возвышающий обман», утопия, чем горькая истина, однако даже в своем очерке писатель рассказывает («по памяти», жалуется он Ягоде 22 января 1930 г.) о своем разговоре с монахом старинного монастыря (несколько монахов еще оставались на соловецкой территории), который напомнил ему монаха из «Исповеди» – повести 1908 г., написанной в период «богостроительства» и приводившей в ужас Ленина… Горький пересказывает историю острова, сопротивления официальной Церкви, передает свою беседу с профессиональным вором о литературе,«организующей волю» (Виктор Гюго, Джек Лондон, Марк Твен), говорит о попытках побега, которые редко удаются. То есть писатель увиливал от того, чтобы написать то, что от него ждали. А после визита Горького начальника лагеря Эйхманса уволили, заменили другим (Зариным), которого позже осудили за «либерализм». Горький, который время от времени ходатайствовал за политических заключенных, хотя уже меньше, чем в 1918–1921 гг., добился досрочного освобождения Юлии Данзас[43].
Лихачёв утверждал[44], что Юлия Данзас, еще не будучи фрейлиной императрицы, в 1905 г. ходатайствовала перед министром внутренних дел Петром Святополк-Мирским и перед императрицей за Горького, заключенного в Петропавловской крепости (где им были написаны «Дети солнца») за призыв осудить разгон шествия в «кровавое воскресенье» 9 января 1905 г. Горького освободили 14 февраля.
После смерти Горького (18 июня 1936 г.) Юлия публикует за подписью J. N. в журнале «Russie et chrétienté» («Россия и христианство») проникновенный биографический очерк о писателе и его психологии, в котором она вспоминает о Горьком в роли заступника (мы приводили эту страницу в главе IV). По поводу торжеств, которыми отмечали сорокалетие литературной деятельности Горького в 1932 г., она пишет:
«Он [этот апофеоз] относился к политическому деятелю, вернее, к политической роли, которую хотели заставить играть человека, совершенно к этому не подготовленного. Во всяком преувеличении есть фальшивая нота. Настоящий человек, которым был Горький, исчез за этим облаком ладана. Когда это облако развеется, появится человеческая личность, совсем не такая простая, которая иногда озадачивает, но при этом более привлекательная.
Ему льстили, возносили до небес, провозглашали величайшим писателем во всем мире, и тот, кто прежде был опьяненным свободой бунтовщиком, превратился в наемного лауреата, вынужденного прославлять неумолимую диктатуру Партии, радости принудительного труда, тщательно регламентированной жизни и проживания в казарме. Бывший антимилитарист воспевал Красную армию; человек, глубоко чувствующий людские страдания, проповедовал ненависть и безжалостность к классовым врагам. Он опустился до прославления чекистов и концлагерей, своим пером он представлял безжалостное насилие работой по перевоспитанию… […]
Быть может, и сдерживаемый романтизм помогал ему создавать выдуманный мир, где действительность представлялась преображенной и отмытой от кровавых пятен. […]
Максим Горький сам себя пережил и сам себя забыл. Потомкам будет нелегко отыскать реальную личность из-под покровов, которыми он добровольно укутался. Но сейчас, когда он отчитывается перед Верховным Судьей о дарованных ему талантах, можно утешаться, думая о том, что он окружен молитвами тех, кого он утешал и поддерживал, всех тех, кто был обязан ему своей жизнью или жизнью близких, всех тех, кто знал его как доброго и чуткого человека с сердцем, всегда открытым для милосердия»[45].
Юлию освободили досрочно в январе 1932 г. (вместо положенного 14 ноября 1933 г.): «Позже я узнала, что в Москве за меня вступились друзья»[46]. В своем «Curriculum vitae» она выражается более конкретно: «Меня освободили в январе 1932 г. по ходатайству Максима Горького». Также упоминание о Горьком встречается в первом варианте «Красной каторги». В письме от 23 мая 1932 г. епископ Невё пишет, что Юлию только что освободили из тюрьмы «благодаря ходатайству этого негодяя, Максима Горького, но бедная женщина совсем больна»[47].
После освобождения Юлия, без денег, одетая в лохмотья, сумела найти за пределами лагеря жилье у одной «доброй женщины» и работу бухгалтера, чтобы заработать на билет на поезд до Москвы. 18 января 1932 г. она послала письмо Екатерине Пешковой, в котором описала свое положение и просила передать Горькому свое желание найти интеллектуальную работу:
«Высокоуважаемая Екатерина Павловна,
Я получила почтовый перевод от 9/XII [1931] за № 3126, за который приношу глубокую благодарность. С тех пор в моей жизни произошла глубокая перемена: 8 января я освобождена из лагеря „вчистую“, т. е. без ограничения местожительства. К сожалению, я не могу этим воспользоваться за неимением где-либо пристанища, родных или близких людей. Я вначале даже растерялась, куда деваться. Решила пока остаться здесь[48]; благодаря присланным Вами деньгам, я подыскала себе помещение с большим трудом, так как здесь комнат нет или они слишком для меня дороги. Нашла, наконец, приют у одной доброй женщины, занимаю угол в ее комнате совместно с ее ребенком, двумя стариками и целым выводком кур, плачу за это 20 р<ублей> в месяц, и это, по здешним ценам, недорого! Чтобы иметь хоть какой-нибудь заработок, пристроилась пока счетоводом в местной лесной конторе, на жалованье 110 руб<лей> в месяц, но это временная работа. Стараюсь не терять бодрости духа, так как, несмотря на совершенно разбитое здоровье, голова еще свежа, и я еще вполне трудоспособна для всякой умственной работы. Но, в общем, мое положение весьма незавидное, и решила написать Алексею Максимовичу, с просьбой устроить меня на какую-нибудь работу где угодно, но по возможности в лучших климатических условиях. Быть может, он не откажет в предоставлении мне какого-нибудь литературно-научного заработка в какой-нибудь редакции или признает возможным рекомендовать меня на какую-нибудь должность в одной из санаторий или Домов ученых: лишь бы было помещение и стол при минимальном окладе. Простите, что беспокою Вас просьбой передать Алексею Максимовичу это ходатайство на случай, если мое письмо к нему не дойдет, так как не знаю его адреса и пишу ему наугад в Москву. Мне ужасно стыдно беспокоить Вас такой слезницей, но Вы были так добры ко мне в самые безвыходно тяжелые для меня времена, что, быть может, не откажете теперь в Вашей помощи для какого-нибудь устройства моей жизни. С этой надеждой прошу Вас еще раз принять уверение в моей вечной признательности. Ю. Данзас»[49].
31 марта 1932 г. она вновь пишет Екатерине Пешковой, которая, несомненно, не получила ее письма:
«[…] В настоящее время для меня смягчился наиболее острый вопрос обуви, так как мне удалось здесь достать пару ботинок, довольно сносных даже для моих искалеченных ног. Теперь у меня на очереди вопрос о том, чтобы как-нибудь отсюда выбраться, так как устроиться здесь хорошо в смысле заработка не представляется возможным, жилищные условия ужасны, а климат для меня совершенно непереносим. […] Я помышляю ехать в Тифлис, где климат очень подходящий, и где, по-видимому, можно рассчитывать на заработок. Мне, по крайней мере, говорят, что в качестве технической переводчицы я сразу могла бы там устроиться. И вот тут громадную роль могла бы сыграть рекомендация Алексея Максимовича, если бы он согласился написать в этом смысле несколько строк в одно из тифлисских научных учреждений или издательств. Я не знаю состава руководящих лиц этих учреждений; возможно, что там найдется кто-нибудь, меня знающий по прежней научной и библиотечной деятельности. Я хотела обратиться за рекомендацией к академику Н. Я. Марру[50], но не знаю его адреса. Во всяком случае не может быть, чтобы в таком большом городе, как Тифлис, не нашлось бы применения хоть одной из моих специальностей: технический переводчик по 9 языкам, преподаватель языков, опытный статистик-экономист, опытный делопроизводитель, счетовод, ученый библиотекарь и так далее. Как бы туго ни пришлось первое время, не может быть, чтобы я там не нашла эквивалента того, что имею сейчас здесь, т. е. угол в комнате и минимальный заработок, но по крайней мере не будет страданий от холода, будет солнце! Умоляю Вас мне ответить несколько слов и сообщить, что Вы думаете о моих планах, и могу ли я рассчитывать на поддержку в смысле рекомендации. Мне безумно хотелось бы при отъезде отсюда остановиться на несколько часов в Москве (от поезда до поезда) и попытаться Вас повидать лично. Считаете ли Вы это возможным? Буду ждать от Вас весточки с мучительным нетерпением. Живу сейчас только перечитыванием дорогого письма от брата, на которое не решаюсь ответить по явной безнадежности такого предприятия, хотя сердце разрывается от порыва высказать ему свою любовь, которая умрет только со мною. Безмерно Вам благодарная Ю. Данзас»[51].
В Москве Данзас скрывалась у Екатерины Пешковой. Юлии удалось при ее посредничестве встретиться с Горьким, которого его секретарь Петр Крючков (у Бурмана он назван Кузьминским) изолировал от внешнего мира, контролируя всю его переписку (входящую и исходящую), фильтруя просьбы о встрече и присутствуя при всех визитах. Чтобы свободно поговорить с Юлией, Горький прибегнул к хитрости: он назначил ей день, когда было известно, что Крючков будет отсутствовать, а его заместителя удалил, послав отнести «срочные» исправления для статьи.
У нас мало сведений о деятельности Юлии после ее освобождения в январе 1932 г. и до ее отъезда в Германию в марте 1934 года. По ее письмам к Е. П. Пешковой и М. Горькому мы знаем, что в 1932‑м она провела четыре месяца в Грузии «без помещения, без питания, без денег» (на Сакарской виноградной опытной станции) и что пропала вся ее «былая бодрость». «В сентябре 1932 года при посредничестве Е. П. Пешковой и с помощью письменной поддержки Горького Данзас смогла выбраться с Кавказа»[52]. Она бьется в поисках заработка и в 1933 г. стала заведующей канцелярией одной из больших автобаз Ленинграда. Но «я не нашла себе жилплощади и кочую по диванам у знакомых уже 11 месяцев!» Она работает «из последних сил» и хотела бы найти работу переводчицей[53].
В Ленинграде Юлия повидала доминиканца отца Амудрю, кюре церкви Нотр-Дам-де-Франс. Он объяснил ей, что ее постриг (25 марта 1922 г.) не был каноническим, что она была «ни рыба ни мясо» и он принял ее терцианкой в доминиканский орден под именем сестры Екатерины[54]. Юлия вошла в контакт с православным епископом, которого привлекал католицизм[55]. Лагерь ее так и не «перевоспитал»… В конце 1933 г. по Ленинграду прокатилась новая волна арестов католиков, и Юлия вместе с отцом Амудрю упоминается в материалах обвинения: «В декабре 1933 г. в Ленинграде была ликвидирована контрреволюционная католическая организация, руководимая отцом Амудрю, гражданином Франции, и его ближайшей помощницей, русской монахиней Данзас Ю. Н. Организация являлась „филиалом всероссийской католической организации“, руководимой католическим епископом Невё, атташе при посольстве Франции в Москве, и вела конрреволюционную деятельность по указаниям московского центра»[56]. Прежде чем в августе 1935 г. отец Амудрю, 28 лет проживший в России, был вынужден покинуть СССР, епископ Невё тайно рукоположил его епископом[57].
В июне 1932 г. польская дипломатия стала предпринимать «шаги для окончательного освобождения» Юлии Данзас в рамках обмена 18 польских священников[58]. Записка на французском языке без подписи (Рим, 3 июня 1932 г.) из Ватиканского архива Комиссии «Pro Russia» подтверждает участие М. Горького, Е. Пешковой и польской миссии в Москве в хлопотах об освобождении Ю. Данзас:
«При посредничестве госпожи Пешковой-Горький [Pieszkowa-Gorki], делегатки польского Красного Креста в России, Польская миссия в Москве предоставила субсидию и снабжала госпожу Юлию Данзас в течение 8 лет, которые она провела на Соловецких островах.
Писатель Максим Горький, муж госпожи Пешковой-Горький, хлопотал об освобождении госпожи Данзас перед советскими властями, в знак признания ее высокого интеллектуального уровня и ее научных трудов в области истории и религии.
Тем не менее советские власти категорически отказались разрешить госп. Данзас отправиться за границу, очевидно, боясь, что она опубликует свои впечатления и воспоминания о восьмилетнем пребывании на Соловецких островах. Несмотря на то, что в последние годы госп. Данзас, по-видимому, принадлежала к привилегированной части узников этих островов, она потеряла все свои зубы и одна ее нога подверглась сильному поражению.
В настоящее время, благодаря вмешательству М. Горького, госп. Данзас будет иметь возможность посвятить себя научной работе в маленьком городе Южной России.
Дабы избежать новых репрессий против госп. Данзас и исключить все обстоятельства, которые могли бы препятствовать хлопотам об окончательном освобождении госп. Данзас, вышеизложенные сведения должны считаться строго конфиденциальными»[59].
15 августа епископ Невё написал: «Вдобавок польская папская миссия добилась досрочного освобождения мадемуазель Данзас, мадам Абрикосовой[60] (по моей просьбе) и еще одного человека»[61]. К дипломатии добавили финансовые средства: брат Юлии, Жак, эмигрировавший в 1918 г., в то время музеолог в Берлине, должен был выплатить «выкуп» в размере 20 000 франков[62]. Видимо, именно на это «предприятие» брата Юлия и намекает в письме к Екатерине Пешковой, участвовавшей в переговорах, длившихся восемнадцать месяцев[63].
В начале марта 1934 г.[64] пережившая ГУЛАГ терцианка доминиканского ордена приехала в Берлин.