Юмор начала XX века — страница 26 из 78

Он сунул в карман газету, перечитал дома еще раз понравившийся ему рассказик и, слегка переделав имена, фамилии и заглавие, сел писать.

А рассказик этот был не что иное, как "Что такое?", или седьмое преломление рассказа Аркадия Кастальского "Сгоревший чулок".

Но Аркадий Кастальский так искренно стыдился этой первой в его жизни литературной кражи, что, отдавая рукопись редактору, покраснел, как вечерняя заря перед бурей, а вечером пропил весь полученный аванс.

— Эх! Что уж там! Опускаться, так опускаться!

СИЛЬНА, КАК СМЕРТЬ

Андрей Степанович был влюблен, и влюблен не совсем‑то просто.

Предметом его страсти была очаровательная венецианская графиня из рода дожей, стройная и златокудрая.

Андрей Степаныч несколько лет подряд ездил на Лидо терять голову. Терял он ее до тех пор, пока догаресса не уехала в Америку, выйдя замуж за богатого американца.

Тогда Андрей Степаныч ушел в себя, затих и засел в провинции.

И вдруг, после долгого отсутствия, вынырнул на удивление друзьям счастливым молодоженом.

— Приходите ко мне в четверг обедать все, все! Вы увидите мою жену, мою догарессу.

Взволнованные и завидующие друзья сбежались в четверг, как на пожар.

Он встретил их сияющий, потирал руки, улыбался.

— Пожалуйте, пожалуйте! Сейчас выйдет моя догаресса. — Анна Антоновна, ты скоро? — Я, между прочим, должен предупредить вас, господа, что жена моя не имеет ничего общего с той венецианкой, которою я так увлекался. Сходство между ними чисто внешнее. Вот увидите. Я ведь вам показывал портреты той. — Анна Антоновна, догаресса моя, ты скоро?

И вошла догаресса Анна Антоновна.

Это была очень толстая особа, лет под сорок, темноволосая, круглая и такая курносая, что, казалось, будто ноздри у нее прорезаны не под носом, а как раз посредине.

— Боже мой! — тихо ахнул один из приятелей. — Да ведь это Анна Антоновна! Я ее знаю. Она была бонной у Еремеевых.

— Совершенно верно! — радостно подхватил счастливый молодожен. — Бонной у Еремеевых. Я сразу увидел, что это неподходящее для нее место. Женщина с наружностью догарессы не может утирать носы еремеевским поросятам. И вот — она моя жена!

Гости слушали, смотрели, удивлялись, ничего не понимали.

А когда стали расходиться по домам, один из них, человек упорный и настойчивый, сказал:

— Нет, как хотите, если только он не сошел с ума, он объяснит мне, в чем состоит сходство между красавицей венецианкой и бонной Анной Антоновной.

— Неужели ты не видишь этого сам? — искренно удивился Андрей Степанович вопросу приятеля. — Впрочем, может быть, это происходит оттого, что ты видишь только два крайних звена — догарессу и Анну Антоновну, а всей цепи не знаешь. Ну — с, так вот, я расскажу тебе, и ты все поймешь.

Когда я потерял свою венецианку, я с горя поехал в Харьков. Там на одном благотворительном вечере представили меня одной купчихе. Взглянул я на нее мельком — и обомлел. Купчиха смотрела на меня глазами догарессы. Та же бездонность, та же зеленая прозрачность. Ах, ты не можешь себе представить, что это за глаза! Прямо два зеленых озера, — глубоких, чистых, хоть рыбу уди, — иллюзия полная.

Я, конечно, сейчас же потерял голову. Но купчиха оказалась замужняя и через неделю уехала с мужем в Нижний на ярмарку. Увезла с собою, конечно, и глаза догарессы.

Я совсем затосковал. И, как ни странно, мне казалось, что харьковская купчиха нравится мне гораздо больше, чем венецианская красавица, хотя красива она не была. Верхняя губа у нее была толстая, оттопыренная, будто она все время на молоко дует… Н — да, а вот нравилась.

После купчихиного отъезда познакомился я на катке с молоденькой гимназисткой. Рожа была страшная, но почему‑то понравилась мне несказанно.

Стал я приглядываться и понял, что меня к ней так привлекает: у нее была точь — в — точь такая губа, как у харьковской купчихи. Посмотришь на нее сбоку, и кажется, будто она на горячее молоко дует.

Ужасно она мне нравилась. Совсем уж было собрался голову терять, но настала весна, и увезли мою гимназистку в деревню.

В сущности, некрасивая ведь она была. Волосы белые, как у альбиноски, а лицо красное, темнее волос. Ну, Бог с ней.

Стал уж было я поуспокаиваться, как вдруг прохожу раз по базару, вижу — сидит баба и торгует пряниками. Баба как баба, пряники как пряники, и ничего в этой картине не было бы удивительного, если бы не волосы этой бабы — белые, как у альбиноски, гораздо светлее, чем ее загорелая кожа.

Глазки у бабы были юркие, плутоватые, бегали, как мышки.

И стал я каждый день пряники покупать. Покупал, покупал, пока не поехал гостить к помещику Иволгину.

А у Иволгина оказалась свояченица, высокая, смуглая, красивая. Красивая — ну, и Бог с ней. Ее счастье, а мне до этого дела нет.

Живу в деревне, угощаю всех бабьими пряниками, которые купил у нее на прощанье. Только раз за ужином говорит помещик Иволгин:

— Кто это у меня сегодня в столе рылся, интересно знать?

Взглянул я случайно на свояченицу и ахнул: глазки у нее стали юркие, плутоватые, бегают, как мышки.

Тут я и влюбился.

Сох, сох, пока она в Москву не уехала. Потом сох без нее, но долго не вытерпел, поехал и сам за ней.

Ехал, мечтал, вздыхал. Вдруг входит в вагон дама. Дама, как дама, на голове — шляпа, в руках — картонка.

И вдруг говорит дама:

— Здесь место свободно?

А я обомлел и молчу.

Голос‑то у нее оказался точь — в — точь такой, как у свояченицы. Даже смешно!

Ну, что долго рассказывать! Влюбился я в нее из‑за этого голоса, как безумный. Стреляться хотел, да меня ее муж, — умный был человек, — урезонил:

— К чему, говорит, вам умирать? Всякая смерть есть небытие. Ну, и на что вам небытие, посудите сами!

Уехал в Киев. В Киеве встретил рыжую хористку с такой же фигурой, как у моей дамы.

Влюбился. Измучился. Встретил белошвейку, такую же рыжую. Потом познакомился с какой‑то ложинской чиновницей, у которой ноги были, как у этой модистки. Потом познакомился с учительницей, которая дергала носом точь — в — точь как ложинская чиновница; влюбился. Томился, расстался; встретился со старой губернаторшей, смотрю, — а она, старая ведьма, смеется совсем как учительница. Влюбился, испугался, удрал в Петербург, пошел к Еремеевым, смотрю, — а у их бонны губернаторшин нос. Тут я и пропал.

Даже к психиатру ходил советоваться. Хоть плачь.

Так влюбился я в эту бонну, что где там догаресса, — и сравнить не смею.

Так сильна была любовь к догарессе в двенадцатом преломлении.

Есть теория такая относительно некоторых ядов, будто в двенадцатом делении они действуют сильнее всего.

Пускают каплю яда в стакан с водою, потом из этого стакана берут одно каплю в новый стакан воды и так далее, до двенадцатого. Одиннадцатый стакан можно выпить без всякого ущерба для здоровья, глоток же из двенадцатого убивает мгновенно.

Вот как я, в силу вечной любви моей к прекрасной венецианской догарессе, женился на курносой бонне Анне Антоновне.

Ибо сильна, как смерть, любовь.

В ВАГОНЕ

— Извините мене, мадам, вам фамилия Вигдорчик?

— Извините, мадам, мне фамилия вовсе Цуккерман.

— Цуккерман? Таки Цуккерман! Я бы никогда не подумала! А вам родственники Цуккерзоны?

— Нет, таких не имею.

— Ну, они же очень богатые люди. Кто не знает Цуккерзонов! Своя фабрика, свои лошади, да еще хочут свой автомобиль купить, уже два года хочут. Бедный человек ничего подобного хотеть себе не позволит. А раз человек хочет автомобиль, а не селедку с луком, значит, у него где‑то в кармане что‑нибудь деньги есть. Цуккерзоны — ого! Цуккерзоны богатые люди.

— А может, они и родственники, разве я знаю. Даже, наверное, родственники. Только я этим гордиться не стану. Мне гордиться некогда. У нас бумажное дело.

— А где вы, извините мене, имеете постоянное жительство?

— Мы живем себе в Риге.

— В Риме? Ой, мадам, так вы же счастливый человек, мадам!

— Фа! Чего там!

— Да ведь это же ж, наверное, такая красота! Я бы дорого дала, чтоб хоть одним глазом посмотреть!

— Может, одним так и хорошо, а как я двумя смотрю, так мне уж и надоело.

— Ну, вы, наверное, шутите! А скажите, мадам, вы, конечно, по — итальянски говорите? Ой, хотелось бы мне хоть одним ухом послухать!

— По — итальянски? Ну, чтобы да, так нет. Зачем я имею говорить по — итальянски?

— Ну, а если вам что у итальянцев купить надо, так вас не поймут?

— Ой, что вы говорите! Если там какой паршивец с обезьяном станет мне фальшивые янтари предлагать, так я буду из‑за него итальянский язык ломать? Фа! Очень мне надо!

— Ой, мадам, вы меня удивляете! А скажите, как там природа, очень жаркая?

— Ну, чтобы очень, так нет. Летом таки ничего себе.

— А у меня одно знакомое лицо там было, так уверяет, что вспотело.

— Может, врет.

— Чего он станет врать? Что, я ему платить буду, чтоб он врал, или что?

— Так вы, мадам, не обижайтесь. Господин Люлька богатый человек, имеет свою аптеку, а врет, как последний голодранец. Если он утром кофе кушал, так непременно всем скажет, что чай пил.

— Ну, пускай себе. Пусть мои знакомые не вспотели. Я спорю? Что? Ну, а скажите, какая у вас там красота в природе? Верно паразительная? Я уж себе представляю различный кактус и прочих животных и деревьев!

— Ну, чего там! Ничего особенного. Вы разрешите открыть окно? Тут душно.

— Позвольте, я вам сама открою…

— Ну, чего же ж вы беспокоитесь…

— Так мне же ж не трудно… Ну, вот. Теперь вам приятно? Я очень рада, что могла услужить. Так все‑таки природа у вас чего‑то замечательного?

— Фа! Это — природа!

— Ну, конечно, кто привык к красоте, тому уже не удивительно. Ах, мадам, прямо смотреть на вас приятно. И вот, думаю, и человек, который наслаждается. Прямо на вас какой‑то особенный отпечаток. Эта брошечка… там купили?