Юмор начала XX века — страница 30 из 78

Вошли в кафе. Сели.

Народу много. Гудят, как шмели в знойный полдень. Есть и дамы.

На одной — горностаевая пелерина, с таким самозабвением обшитая собольими хвостами, что кажется, будто бюст этой дамы живет своей самостоятельной жизнью.

Дама рассматривает юмористический журнал, а бюст подъехал к соседнему столику и украдкой пьет кофе с чужого блюдечка.

Фантазия разыгрывается. Думается, вот пойдет дама на Николаевский вокзал, а бюст в пелерине окажется где‑нибудь за Любанью и будет оттуда посылать телеграммы: "Люблю, тоскую, беспокоюсь здоровье".

Но грезы мои прерваны прозой жизни — к нашему столу подходит унылый господин, давно не осквернявший своего сюртука грубым прикосновением щетки, и таинственно говорит моему спутнику:

— Имеете олово?

— Нет, но я имею марлю.

— Я тоже имею марлю, но я не имею олова.

И отошел.

Разговор, столь похожий на упражнения по самоучителю иностранным языкам, удивил меня.

— Где же у вас марля? — оглядела я своего спутника.

— В Христиании. Пятьсот тысяч аршин.

— Ого! Вот вы какой богатый!

— Но ее нужно сделать.

— Что?

Подошел другой господин. Засунул руки в карманы, выпятил живот и шлепнул губами.

— Имеете толуол?

— Нет, но я имею гипосульфит.

Господин подумал.

— Сколько?

— Восемьдесят тысяч.

— Аршин?

— Нет, кажется, ведер.

Господин опять подумал и сказал:

— Беру. Доставка ваша.

— Даю. Без доставки.

— Не пойдет.

Подумал и сказал:

— Имею кожу.

— Не нужно.

— Имею волос.

— Тюфяковый?

— Угу.

— Не подойдет.

— Имею шерсть.

Помолчал и отошел.

— Что такое гипосульфит? — спросила я у моего спутника.

Он немного смутился.

— Гипосульфит? Это очень просто… Это нужно для войны. Состоит из двух слов: "гиппо" — это значит "лошадь". Знаете, "ипподром" — словом, от того же корня. Итак, гипосульфит состоит из лошади и сульфита. На войне это необходимо.

— Лошадь, конечно, необходима. А вот на что им сульфит?

— Ну, без него, говорят, тоже как без рук.

— Лошадь погонять, что ли?

— Нет, это как будто для артиллерии.

— Для снарядов?

— Очевидно.

— Так это, верно, взрывчатое вещество?

— Пожалуй, что и так. Только при чем же тогда лошадь — "гиппо" это самое?

— А может быть, это такая штука, от которой неприятельские лошади взрываются?

Мой спутник равнодушно кивнул головой и встал:

— Изобретатель пришел. Пойду его варить. Можно?

— Пожалуйста. Не стесняйтесь. Когда уварится, возвращайтесь.

Он ушел.

Я осталась одна, послушала, посмотрела и принялась за свой шоколад. Поболтала ложечкой в чашке и вытянула не то лоскуток, не то нитку.

— Мочалка! — сказала я. — Мочалка!

Не успела я договорить, как ко мне придвинулся господин, сидевший за соседним столиком.

— Ну, и сколько? — деловито спросил он.

— Что — сколько?

— Сколько имеете мочалы?

— Не… множко, — удивилась я.

— Все равно, можете сделать дело. Требуется на матрацы. Щипаная?

— Нет… то есть да. Ужасно щипаная.

— Доставить можете?

— Эту‑то? Могу.

— Найдете под нее вагоны?

— Ну конечно.

— Почем хотите?

— Н — не знаю.

— Образцы имеете?

Я честно протянула ложку.

— Вот, все тут.

Он нахмурил брови, осторожно снял мочалку, потрепал ее, посучил ее между пальцами и сказал:

— Гагенбургская.

Лицо у него было почтительное, и я сочла нужным сказать для утверждения своего престижа:

— Еще бы!

— Я сейчас поговорю с одним человеком. Еще что‑нибудь имеете?

— Нет, больше ничего. Но могу достать перитонит.

Он одобрительно пожевал губами.

— Можно сделать дело. Сколько у вас?

— Сколько угодно.

Он обиделся.

— То есть как так сколько угодно? Так деловые люди не говорят.

Я испугалась, что провалю дело.

— Полтора миллиарда.

— Ведер?

— Нет, аршин, то есть квадратных сажень. Прямо десятинами продавали. Цена сходная — полторы тысячи за пудо — фунт.

— Цена сходная, — согласился он. — Доставка ваша?

— Ну, это, знаете, трудно. Тут ведь понадобится минимум полтораста миллиардов вагонов.

— Ну, так что ж?

— Места не хватит. Всю Россию забьем, дышать нечем будет, не то что, скажем, на извозчике проехать. Совсем места не будет.

Он задумался и опечалился.

Чтобы взбодрить его, я спросила:

— Астролябии не имеете ли?

Он прищурил глаза, припоминая.

— Какой?

— Конечно, марганцевоперекислой.

— Могу достать. Вам сколько потребуется?

— Дюжин восемьсот.

— Могу. Только, сами понимаете… Куртажная расписка…

— Ну конечно. Можете дело сделать.

— Значит, вам приблизительно восемьсот килограммов, то есть я хотел сказать: миллиметров? Сейчас сделаем предварительную смету.

Он придвинулся поближе и достал карандаш.

Работа закипела…

ЧЕРТИК В БАНОЧКЕ

(Вербная сказка)

Я помню.

Мне тогда было семь лет.

Все предметы были тогда большие — большие, дни длинные, а жизнь — бесконечная.

И радости этой жизни были внесомненные, цельные и яркие.

Была весна.

Горело солнце за окном, уходило рано и, уходя, обещало, краснея:

— Завтра останусь дольше.

Вот принесли освященные вербы.

Вербный праздник лучше зеленого. В нем радость весны обещанная, а там — свершившаяся.

Погладить твердый ласковый пушок и тихонько разломать. В нем зеленая почечка.

— Будет весна! Будет!

В Вербное воскресенье принесли мне с базара чертика в баночке.

Прижимать нужно было тонкую резиновую пленочку, и он танцевал.

Смешной чертик. Веселый. Сам синий, язык длинный, красный, а на голом животе зеленые пуговицы.

Ударило солнце в стекло, опрозрачнел чертик, засмеялся, заискрился, глазки выпучены.

И я смеюсь, и я кружусь, пою песенку, нарочно для черта сочиненную.

— День — день — дребедень!

Слова, может быть, и неудачные, но очень подходящие.

И солнцу нравятся. Оно тоже поет, звенит, с нами играет.

И все быстрее кружусь, и все быстрее нажимаю пальцем резинку. Скачет чертик, как бешеный, звякает боками о стеклянные стенки.

— День — день — дребедень!

— А — ах!

Разорвалась тонкая пленочка, капает вода. Прилип черт боком, выпучил глаза.

Вытрясла черта на ладонь, рассматриваю.

Некрасивый!

Худой, а пузатый. Ножки тоненькие, кривенькие. Хвост крючком, словно к боку присох. А глаза выкатил злые, белые, удивленные.

— Ничего, — говорю, — ничего. Я вас устрою.

Нельзя было говорить "ты", раз он так недоволен.

Положила ваты в спичечную коробочку. Устроила черта.

Прикрыла шелковой тряпочкой. Не держится тряпочка, ползет, с живота слезает.

А глаза злые, белые, удивляются, что я бестолковая.

Точно моя вина, что он пузатый.

Положила черта в свою постельку спать на подушечку. Сама пониже легла, всю ночь на кулаке проспала.

Утром смотрю, — такой же злой и на меня удивляется.

День был звонкий, солнечный. Все гулять пошли.

— Не могу, — сказала, — у меня голова болит.

И осталась с ним нянчиться.

Смотрю в окошко. Идут дети из церкви, что‑то говорят, чему‑то радуются, о чем‑то заботятся.

Прыгает солнце с лужи в лужу, со стеклышка на стеклышко. Побежали его зайчики "поймаю — ловлю"! Прыг — скок. Смеются — играют.

Показала черту. Выпучил глаза, удивился, рассердился, ничего не понял, обиделся.

Хотела ему спеть про "день — дребедень", да не посмела.

Стала ему декламировать Пушкина:

Люблю тебя, Петра творенье,

Люблю твой строгий, стройный вид,

Невы державное теченье,

Береговой ее гранит…

Стихотворение было серьезное и я думала, что понравится. И читала я его умно и торжественно.

Кончила, и взглянуть на него страшно.

Взглянула: злится — того и гляди, глаза лопнут.

Неужели и это плохо? А уж лучшего я ничего не знаю.

Не спалось ночью. Чувствую, сердится он: как смею я тоже на постельке лежать. Может быть, тесно ему, — почем я знаю.

Слезла тихонько.

— Не сердитесь, черт, я буду в вашей спичечной коробочке спать.

Разыскала коробочку, легла на пол, коробочку под бок положила.

— Не сердитесь, черт, мне так очень удобно.

Утром меня наказали, и горло у меня болело. Я сидела тихо, низала для него бисерное колечко и плакать боялась.

А он лежал на моей подушке, как раз посередине, чтобы мягче было, блестел носом на солнце и не одобрял моих поступков.

Я снизала для него колечко из самых ярких и красивых бисеринок, какие только могут быть на свете.

Сказала смущенно:

— Это для вас!

Но колечко вышло ни к чему. Лапы у черта были прилеплены прямо к бокам вплотную, и никакого кольца на них не напялишь.

— Я люблю вас, черт! — сказала я.

Но он смотрел с таким злобным удивлением.

Как я смела?!

И я сама испугалась, — как я смела! Может быть, он хотел спать или думал о чем‑нибудь важном? Или, может быть, "люблю" можно говорить ему только после обеда?

Я не знала. Я ничего не знала и заплакала.

А вечером меня уложили в постель, дали лекарства и закрыли тепло, очень тепло, но по спине бегал холодок, и я знала, что, когда уйдут большие, я слезу с кровати, найду чертову баночку, влезу в нее и буду петь песенку про "день — дребедень" и кружиться всю жизнь, всю бесконечную жизнь буду кружиться.

Может быть, это ему понравится?

СМЕШНОЕ В ПЕЧАЛЬНОМ

Во время Гражданской войны много было забавных эпизодов, которые нигде и никем не записаны. В историю они, конечно, не войдут, а с течением времени или забудутся совсем, или изукрасятся такими выдумками, что утратят всякую ценность и интерес. Помню, было в газетах о том, что генерал Шкуро с небольшим отрядом взял село, занятое большевиками. Так пишут.