— Надо взять себя в руки и пойти на репетицию, а то они еще меня через полицию потребуют.
Пошла.
Режиссировал Евтихий Карпов, человек старого закала, новшеств никаких не признававший.
— Павильончик, три двери, роль назубок и шпарь ее лицом к публике.
Встретил он меня покровительственно.
— Автор? Ну ладно. Садитесь и сидите тихо.
Нужно ли прибавлять, что я сидела тихо.
А на сцене шла репетиция. Молоденькая актриса, Гринева (я иногда встречаю ее сейчас в Париже. Она так мало изменилась, что смотрю на нее с замиранием сердца, как тогда…), Гринева играла главную роль. В руках у нее был свернутый комочком носовой платок, который она все время прижимала ко рту, — это была мода того сезона у молодых актрис.
— Не бурчи под нос! — кричал Карпов. — Лицом к публике! Роли не знаешь! Роли не знаешь!
— Я знаю роль! — обиженно говорила Гринева.
— Знаешь? Ну ладно. Суфлер! Молчать! Пусть жарит без суфлера, на постном масле!
Карпов был плохой психолог. Никакая роль в голове не удержится после такой острастки.
"Какой ужас, какой ужас! — думала я. — Зачем я написала эту ужасную пьесу! Зачем послала ее в театр! Мучают актеров, заставляют их учить назубок придуманную мною ахинею. А потом пьеса провалится и газеты напишут: "Стыдно серьезному театру заниматься таким вздором, когда народ голодает". А потом, когда я пойду в воскресенье к бабушке завтракать, она посмотрит на меня строго и скажет: "До нас дошли слухи о твоих историях. Надеюсь, что это неверно".
Я все‑таки ходила на репетиции. Очень удивляло меня, что актеры дружелюбно со мной здороваются, думала, что все они должны меня ненавидеть и презирать.
Карпов хохотал:
— Несчастный автор чахнет и худеет с каждым днем.
"Несчастный автор" молчал и старался не заплакать. И вот наступило неотвратимое. Наступил день спектакля.
"Идти или не идти?"
Решила идти, но залезть куда‑нибудь в последние ряды, чтобы никто меня и не видел. Карпов ведь такой энергичный. Если пьеса провалится, он может высунуться из‑за кулис и прямо закричать мне: "Пошла вон, дура!"
Пьеску мою пристегнули к какой‑то длинной и нудной четырехактной скучище начинающего автора.
Публика зевала, скучала, посвистывала.
И вот, после финального свиста и антракта, взвился, как говорится, занавес и затарантили мои персонажи.
"Какой ужас! Какой срам!" — думала я.
Но публика засмеялась раз, засмеялась два и пошла веселиться. Я живо забыла, что я автор, и хохотала вместе со всеми, когда комическая старуха Яблочкина, изображающая женщину — генерала, маршировала по сцене в мундире и играла на губах военные сигналы. Актеры вообще были хорошие и разыграли пьеску на славу.
— Автора! — закричали из публики. — Автора!
Как быть?
Подняли занавес. Актеры кланялись. Показывали, что ищут автора.
Я вскочила с места, пошла в коридор по направлению к кулисам. В это время занавес уже опустили, и я повернула назад. Но публика снова звала автора, и снова поднялся занавес, и актеры кланялись, и кто‑то грозно кричал на сцене: "Да где же автор?", и я опять кинулась к кулисам, но занавес снова опустили. Продолжалась эта беготня моя по коридору до тех пор, пока кто‑то лохматый (впоследствии оказалось, что это А. Р. Кугель) не схватил меня за руку и не заорал:
— Да вот же она, черт возьми!
Но в это время занавес, поднятый в шестой раз, опустился окончательно и публика стала расходиться.
На другой день я в первый раз в жизни беседовала с посетившим меня журналистом. Меня интервьюировали.
— Над чем вы сейчас работаете?
— Я шью туфли для куклы моей племянницы…
— Гм… вот как! А что означает ваш псевдоним?
— Это… имя одного дур… то есть так, фамилия.
— А мне сказали, что это из Киплинга.
Я спасена! Я спасена! Я спасена! Действительно, у Киплинга есть такое имя. Да, наконец, и в "Трильби" песенка такая есть:
Taffy was a walesman,
Taffy was a thief…1
## 1 Тэффи был уэльсец,
Тэффи был вор… (англ.).
Сразу все вспомнилось.
— Ну да, конечно, из Киплинга!
В газетах появился мой портрет с подписью "Taffy".
Кончено. Отступления не было.
Так и осталось
Тэффи.
ЖИЗНЬ И ТЕМЫ
Часто упрекают нас, бедных тружеников пера, что наши вымыслы слишком расходятся с жизнью и так явно неправдоподобны, что не могут вызвать веры в себя и доверия к себе.
Мнение это столь несправедливо, что в конце концов чувствую потребность отстоять и себя, и других.
Я лично давно уже убедилась, что как бы ни были нелепы написанные мною выдумки, жизнь, если захочет, напишет куда нелепее! И почти каждый раз, когда меня упрекали в невероятности описанных событий, события эти бывали взяты мною целиком из жизни.
У писателя почти всегда хороший культурный вкус, чувство меры, тактичность.
У жизни ничего этого нет, и валяет она прямо, без запятых. Вероятно, диктует какому‑нибудь подручному дьяволу, а тот записывает и исполняет.
Часто добрые люди стараются прийти на помощь писательскому творчеству и дают "интересную тему".
— Вот для вас чудная тема! Прямо невероятное событие!
И расскажут действительно невероятное событие.
Если вы пожелаете обратить это событие в рассказ, то можете быть уверены, что ни одна уважающая себя редакция произведения вашего не напечатает. Вам скажут, что вы не знаете быта, не знаете жизни, не знаете людей, не знаете грамоты.
Подлинные происшествия нужно перерабатывать в литературные произведения, старательно подлаживая их под те требования, которые мы желаем предъявлять к жизни.
Трудно и скучно. Поэтому сюжетов из жизни никому брать не советую.
Даже питаясь исключительно продуктами собственного воображения, часто попадаешь в неприятные истории. Придет какая‑нибудь милая дама, подожмет губы и скажет язвительно:
— А я читала, как вы меня продернули.
— Я? Вас? Когда?
— Нечего! Нечего! Ведь вы же написали, что одна толстая дама сломала свой зонтик, а я как раз вчера сломала.
— Так ведь я два месяца тому назад написала, не могла же я предвидеть, что это с вами случится!
— Ах, не все ли равно, когда это случилось — вчера, два месяца тому назад? Важен факт, а не время. Стыдно, стыдно друзей высмеивать!
— Да, ей — Богу же, я…
— Ну, нечего, нечего!
И она демонстративно переменит разговор.
Когда вы описываете действительное происшествие, у вас получается такая ни на что не похожая штука, что все равно никто ничему не поверит. Если же наврете, насочиняете, наплетете, нагородите, — десять человек откликнется.
Напишете вы святочный рассказ, как обезумевший дантист проглотил в рождественскую ночь свою сверлильную машину. Редактор поморщится, скажет, что это совсем уж ни на что не похоже и что у вас фантазия прогрессивного паралитика, но если рассказ этот напечатают, — вы получите через неделю десять писем от дантистов Европейской России, а еще через неделю — десять от дантистов Азиатской России с горькими упреками, зачем вы врываетесь в их частную жизнь и семейные дела. Будут письма и скорбные, и угрожающие.
"Милостивый государь! — напишут вам. — Прошу вас взять ваши слова назад, потому что сын мой не способен на такой низкий поступок, как порча инструмента своего товарища".
"Милостивый государь! Зачем вы бросили тень на прошлое бедной девушки. Теперь все подумают, что, уничтожив свою машинку, ее жених хотел отомстить за свое поруганное чувство".
"Милостивый государь! Ах, это — святая правда. В наше безвременье человек ни перед чем не остановится".
"Милостивый государь! Приведенная в вашем рассказе идея возмутила нас, нижеподписавшихся, до глубины души".
"Милостивый государь! Вы клевещете на русское общество. Назовите мне такую обитель, где бы русский мужик не страдал! Но, как видно, вы не бывали на Волге! Стыдитесь!"
"Милостивый государь! Уверяю вас, что я не виноват. Подлец Окуркин просрочил вексель, и только потому пришлось пожертвовать машинкой. Умоляю вас, не думайте обо мне худо!"
Станет жутко.
Что же это такое? Разве не я сама собственной головой выдумала этого дантиста, и вот зашевелилось со всех концов, всхлипнуло, дотянулось с обидой, с вопросами, с требованиями, с упреками. И все это оттого, что выдумка ваша слишком нелепа и потому похожа на жизнь.
Если вы хотели остаться только в литературе, вы должны были бы написать, что печальный дантист продал свою машинку или нечаянно сломал ее. Вот и все.
Недавно я была поражена, до чего грубо и безвкусно острит жизнь.
Слушался в суде процесс, и среди свидетелей фигурировали двое юнкеров — кавалеристов. Фамилия одного была Кобылин, а другого — Жеребцов.
Ведь самый завалящий фельетонист самой завалящей провинциальной газетки не позволит себе такого пошлого зубоскальства! Ну, сострит немножко, в меру, с тактом, в пределах жизненности и возможности. Оставь одного Кобылина или одного Жеребцова, и того за глаза хватит. А то ведь грубо, ненужно, ни на что не похоже!
Придумай такую штучку какой‑нибудь беллетрист, ему бы солоно пришлось. Написали бы о нем, что приемы его остроумия весьма грубы и примитивны, рассчитаны на самый низкий вкус и обличают в авторе старшего дворника.
А раз эта блестящая выдумка принадлежит самой жизни, все относятся к ней с какой‑то трусливой почтительностью.
Жизнь, как беллетристика, страшно безвкусна. Красивый, яркий роман она может вдруг скомкать, смять, оборвать на самом смешном и нелепом положении, а маленькому дурацкому водевилю припишет конец из Гамлета.
И обидно, и досадно, и советую всем не портить себе вкуса, изучая эти скверные образцы.
Ну что поделаешь, если выдуманная правда гораздо жизненнее настоящей!
ТРИ ПРАВДЫ
Что рассказывала Леля Перепегова.
— Вы ведь знаете, что я никогда не лгу и ничего не преувеличиваю. Если я ушла от Сергея Ивановича, то, значит, действительно, жизнь с ним становится невыносимой. При всей моей кротости я больше терпеть не могла. Да и зачем терпеть? Чего ждать? Чтобы он меня заре