— Пока есть силы работать — работаю.
Как это случилось — неизвестно.
Уж не весна ли навеяла эти странные мысли?
Впрочем, пожалуй, весна здесь ни при чем.
Потому что, если бы весна, то, конечно, любовался бы Бульбезов на распускающиеся деревья, на целующихся под этими деревьями парочек, на букетики первых фиалок, предлагаемых хриплыми голосами густо налитых красным вином парижских старух. Наконец, из окна его комнаты, если открыть его и перегнуться вправо, — можно было увидеть луну, что для влюбленных всегда отрадно. Но Бульбезов окна не открывал и не перегибался. Бульбезову не было до луны буквально никакого дела.
Началось дело не с луны и не с цветов, и вообще не с пустяков. Началось дело с оборванной пуговицы на жилетке и продолжилось дело дырой на колене, то есть не на самом колене, а на платье, его обтягивающем и покрывающем. Короче говоря — на штанине.
И кончилось дело решением. Решением — вы думаете, пришить да заштопать? Вот, подумаешь, было бы тогда о чем расписывать.
Жениться задумал Бульбезов. Вот что.
И как только задумал, сразу же по прямой нити от пуговицы дотянулась мысль его до иголки, зацепила мысль руку, держащую эту иголку, и уперлась в шею, в Марью Сергеевну Утину.
"Жениться на Утиной".
Молода, мила, приятна, работает, шьет, все пришьет, все зашьет.
И тут Бульбезов даже удивился— как это ему раньше не пришла в голову такая мысль? Ведь если бы он раньше додумался, теперь бы пуговица сидела на месте, и сам бы он сидел на месте, и не надо было бы тащиться к этой самой Утиной, объясняться в чувствах, а сидела бы эта самая Утина тоже здесь и следила бы любящими глазами, как он работает.
Откладывать было бы глупо.
Он переменил воротничок, пригладился, долго и с большим удовольствием рассматривал в зеркало свой крупный щербатый нос, провалившиеся щеки и покрытый гусиной кожей кадык.
Впрочем, ничего не было в этом удовольствии удивительного. Большинство мужчин получает от зеркала очень приятные впечатления. Женщина, та всегда чем‑то мучается, на что‑то ропщет, что‑то поправляет. То подавай ей длинные ресницы, то зачем у нее рот не пуговкой, то надо волосы позолотить. Все чего‑то хлопочет. Мужчина взглянет, повернется чуть — чуть в профиль — и готов. Доволен. Ни о чем не мечтает, ни о чем не жалеет.
Но не будем отвлекаться.
Полюбовавшись на себя и взяв чистый платок, Бульбезов решительным шагом направился по Камбронной улице к Вожирару.
Вечерело.
По тротуару толкались прохожие, усталые и озабоченные.
Ажан гнал с улицы старую цветочницу. Острым буравчиком ввинчивался в воздух звонок кинематографа.
Бульбезов свернул за изгнанной цветочницей и купил ветку мимозы.
"С цветами легче наладить разговор".
Винтовая лестница отельчика пахла съедобными запахами, рыбьими, капустными и луковыми. За каждой дверью звякали ложки и брякали тарелки.
— Антре! — ответил на стук голос Марьи Сергеевны. Когда он вошел, она вскочила, быстро сунула в шкаф какую‑то чашку и вытерла рот.
— Да вы не стесняйтесь, пожалуйста, я, кажется, помешал, — светским тоном начал Бульбезов и протянул ей мимозу: — Вот!
Марья Сергеевна взяла цветы, покраснела и стала поправлять волосы. Она была пухленькая, с пушистыми кудерьками, курносенькая, очень приятная.
— Ну, к чему это вы! — смущенно пробормотала она и несколько раз метнула на Бульбезова удивленным лукавым глазком. — Садитесь, пожалуйста. Простите, здесь все разбросано. Масса работы. Подождите, я сейчас свет зажгу.
Бульбезов, совсем уж было наладивший комплимент ("Вы, знаете ли, так прелестны, что вот не утерпел и прибежал"), вдруг насторожился.
— Как это вы изволили выразиться? Что это вы сказали?
— Я? — удивилась Марья Сергеевна. — Я сказала, что сейчас свет зажгу. А что?
И, подойдя к двери, повернула выключатель от верхней лампы. Повернула и, залитая светом, кокетливо подняла голову.
— Виноват, — сухо сказал Бульбезов. — Я думал, что ослышался, но вы снова и, по — видимому, вполне сознательно повторили ту же нелепость.
— Что? — растерялась Марья Сергеевна.
— Вы сказали: "Я зажгу свет". Как можно, хотел бы я знать, зажечь свет? Вы можете зажечь лампу, свечу, наконец, спичку, и тогда будет свет. Но как вы будете зажигать свет? Поднесете к огню зажженную спичку, что ли? Ха — ха! Нет, это мне нравится! Зажечь свет!
— Ну чего вы привязались? — обиженно надув губы, проворчала Марья Сергеевна. — Все так говорят, и никто никогда не удивлялся.
Бульбезов от негодования встал во весь рост и выпрямился. И, выпрямившись, оказался на уровне прикрепленного над умывальником зеркала, в котором и отразилось его пламенеющее негодованием лицо.
На секунду он приостановился, заинтересованный этой великолепной картиной. Посмотрел прямо, посмотрел, скосив глаза, в профиль, вдохновился и воскликнул:
— "Все говорят"! Какой ужас слышать такую фразу. Или вы, действительно, считаете осмысленным все, что вы все делаете? Это поражает меня. Скажу больше — это оскорбляет меня. Вы, которую я выбрал и отметил, оказываетесь тесно спаянной со "всеми"! Спасибо. Очень умно то, что вы все делаете! Вы теперь навострили лыжи на стратосферу. Вам, изволите ли видеть, нужны какие‑то собачьи измерения на высоте ста километров. А тут‑то вы, на земле, на своей собственной земле, — все измерили? Что вы знаете хотя бы об электричестве? Затвердили, как попугай, "анод и катод, а посередине искра". А знаете вы, что такое катод?
— Да отвяжитесь вы от меня! — визгнула Марья Сергеевна. — Когда я к вам с катодом лезла? Никаких я и не знаю, и знать не хочу.
— Вы и вам подобные, — гремел Бульбезов, — стремятся на Луну и на Марс. А изучили вы среднее течение Амазонки? Изучили вы Центральную Африку с ее непроходимыми дебрями?
— Да на что мне эти дебри? Жила без дебрей и проживу! — кричала в ответ Марья Сергеевна.
— Умеете вы вылечивать туберкулез? Нашли вы бациллу рака? — не слушая ее, неистовствовал Бульбезов. — Вам нужна стратосфера? Шиш вы получите от вашей стратосферы, свиньи собачьи, неучи!
— Нахал! Скандалист! — надрывалась Марья Сергеевна. — Вон отсюда! Вон! Сейчас консьержку кликну…
— И уйду. И жалею, что пришел. Тля!
Он машинально схватил ветку мимозы, которая так и оставалась на столе, и, согнув пополам, ткнул ее в карман пальто.
— Тля! — повторил он еще раз и, кинув быстрый взгляд в зеркало, пощупал, тут ли мимоза, демонстративно повернулся спиной к хозяйке и вышел.
Марья Сергеевна долго смотрела ему вслед и хлопала глазами.
ПСИХОЛОГИЧЕСКИЙ ФАКТ
Мне кажется, что я — конченый человек.
Я уверен, что ничто мне не поможет, никакие капли, ни даже кратковременный отпуск и поездка на юг.
Я соскочил с зарубки. Я четыре дня пью, а ведь я непьющий. Я, положим, держу себя как джентльмен и даже не скандалю, но недалеко и до этого.
И как все это случилось, и почему? Я словно потерял себя.
Что же я за человек?
Вот брошу сам на себя посторонний взгляд.
Нормальный я? Конечно, нормальный. Даже более чем нормальный. Я даже чересчур хорошо владел собою. Если случалось, что меня оскорбят, я не только не скандалил, но даже, как чистейший джентльмен, в ответ только улыбался.
Я добр. Я, например, дал Пенину пятнадцать франков, зная, что тот не отдаст, и даже не попрекаю его.
Я не завистлив. Если кто‑нибудь счастлив, — черт с ним, пусть счастлив, мне наплевать.
Я люблю чтение. Я развитой: я достал "Ниву" за тысяча восемьсот девяносто второй год и читал ее с увлечением.
Внешность у меня приятная. Лицо полное, спокойное.
Имею службу.
Словом, я — человек.
Что же со мной случилось? Почему мне хочется петь петухом, глушить водку? Конечно, это пройдет. И что же, собственно, случилось? Ведь этого даже рассказать никому нельзя. Это такая психология, от которой меня четыре дня трясет, а как подумаешь, особенно если начнешь рассказывать, то не получается ровно никакой трагедии. Так отчего же я пришел в такое вот состояние? Откуда такой психологический факт?
Теперь спокойно поговорим о ней. Именно спокойно. И тоже бросим на нее взгляд постороннего человека.
На взгляд постороннего человека, она прежде всего ужасно высока ростом. Как у нас на Руси говорилось, "на таких коров вешать". Изречение народной мудрости, хотя где бывал такой случай, чтобы коров надо было вешать? Когда их вешают? Но довольно. Не хочется тратить время на тяжелые и сумбурные размышления.
Итак, она высока и нескладна. Руки болтаются. Ноги разъезжаются. Удивительные ноги — чем выше, тем тоньше.
Она никогда не смеется. Странное дело, но этот факт я установил только теперь, к финалу нашего бытия, а прежде не то что не замечал (как этого не заметишь?), а как бы не понимал.
Затем нужно отметить, что она некрасива. Не то что на чей вкус. На всякий вкус. И лицо обиженное, недовольное.
А главное дело — она дура. Тут уж не поспоришь. Тут все явно и определенно.
И представьте себе — ведь и это открылось мне не сразу. Уж, кажется, бьет в глаза — а вот почему‑то не поддалось мгновенному определению, и баста. Может быть, оттого, что, не предвидя дальнейшего, не останавливался мыслью на ее личности.
Теперь приступим к повествованию.
Познакомился я с ней у Ефимовых (от них всегда шли на меня всякие пакости). Она пришла и сразу спросила, который час. Ей ответили, что десять. Тогда она сказала:
— Ну, так я у вас могу просидеть ровно полчаса, потому что мне ровно в половине девятого нужно быть в одном месте.
На это Ефимов, засмеявшись, сказал, что уж торопиться нечего, все равно половина девятого прошла уже полтора часа тому назад.
Тогда она обиженным тоном сказала, что будет большая разница, опоздает ли она на два часа или на три.
А Ефимов опять посмеивается.
— Значит, — говорит, — по — вашему выходит, что, например, к поезду опоздать на пять минут гораздо удобнее, чем на полчаса.